Сац Наталия Ильинична
Шрифт:
– Возьмите, сколько вам надо… Следователь крайне оживился:
– Сколько же она взяла?
– Точно не помню, кажется, сто рублей…
– Ну, и она взяла?
– Да, взяла и исчезла.
Следователь хотел было поблагодарить меня за эту услугу ему, но потом сказал жалобно:– Можно, я напишу хоть двести рублей, сто для серьезного дела уж очень мало…
– Значит, кроме четырехлетнего Волика, дать сто рублей в долг еще и вам?
Мне очень хотелось добавить: «А вам не стыдно?» Муж часто говорил мне: «Натенька! Почему у тебя на лице все видно, что ты думаешь?» Вероятно, это на лице моем прочитал и следователь. Написал на бумажке дутую цифру, но в дело не включил, а сказал мрачно:– Остановимся на «изменнике Родины…» – и почему-то чихнул.
А мне было так горько, что, когда меня уводили, я даже не простилась. Передо мной были глаза пятилетней Ксаночки, такой же голодной сейчас, как, наверное, уже погибший четырехлетний Волик [25] , как и я… Как просто, оказывается, раздавить человека! Седьмой вызов следователя явно сигнализировал, что мозговое равновесие у меня серьезно нарушено. Окон в тюрьме, как известно, не бывает. Но дыхание осени уже чувствовалось и в камере. Впрочем, в нашей камере слово «наша» отсутствовало. Разных женщин приводили сюда и через несколько дней переводили в другие камеры, наверное, чтобы еще больше подчеркнуть, что каждая из нас «никто». Я выучила наизусть все «Горе от ума», сказки Пушкина, но забыть о своей трагедии не могла ни на минуту, и основное – поиск путей выползти на волю – как огромная заноза торчало в сердце. Дикие мысли тревожили неотступно: «Может быть, «пойти навстречу» следователю? В чем угодно покаяться?!?!» И однажды я явилась к нему, шагая нарочито независимо, и заявила:– Я решила признаться. В свободное время я все же шпионила в пользу одной страны…
– Какой? – быстро обмакнув в чернила ручку, спросил следователь.
– Гонолулу! – громко ответила я.
– А где эта страна находится?
– А я почем знаю? Она называется Гонолулу… Хотела и шпионила в пользу Гонолулу…
Теперь это «Гонолулу» звучало как победный клич… Сидеть не могла, поднялась и стала двигать стулом… Около губ появилась кровавая пена– Вызванный доктор ни каплями, ни шприцами успокоить меня не смог. Крик «Гонолулу» продолжал висеть в воздухе… Только пожарная кишка с очень холодной водой отрезвила. Унесли в камеру. Доктор дал справку следователю: «эпилептический припадок». Посмешить тебя, читатель? Много лет спустя, в 1984 году, на торжественной Всемирной Ассамблее детских театров в Москве (АССИТЕЖ), куда съехались представители детских театров почти со всего мира, я как глава этого мероприятия проводила дружественную беседу с Роз-Мари Мудуэс (Франция), Ги де Мизером (Англия), Ильзой Роденберг (ГДР), главным дирижером нашего Детского музыкального театра Виктором Яковлевым и журналистом, моим сыном Адрианом. Вдруг неожиданно кто-то, значительно выше меня ростом, надевает мне на шею роскошную гирлянду из цветущих орхидей… Я поднимаю голову: высокая, смуглая женщина в экзотическом костюме говорит мне: «Я – руководитель Детского театра, который создан по вашему образцу в Гонолулу. Примите орхидеи от театра имени Наталии Сац». Честное слово, это правда. Орхидеи за несколько лет усохли, но все же висят в моей комнате. Эта гирлянда радует меня и сейчас. В Бутырках Как ни странно, но холодная вода из пожарной кишки на несколько дней угомонила меня. Тянуть из меня жилы больше следователь, наверное, не будет. Хотел лжи, выдуманного покаяния – пусть пишет в мое дело «шпионаж». Кстати, вероятно, мне в назидание из нашей камеры перевели за время моего припадка всех. Тишина, как после расстрела. Но через две ночи сна – снова внутренний протест. Погибнуть? Ни за что? Нет! Жить! Жить, во что бы то ни стало. Рядом со мной три книги. Доучить их наизусть, хоть шепотом, найти верные интонации, ритмы, темп… Может быть, потом будет возможность звучать в полный голос – я же артистка, режиссер, и пусть он не лжет, что я – уже не я… И опять «повезло». Меня переводят в Бутырскую тюрьму. Огромная камера, через которую идут деревянные подмостки. Они называются одноэтажные нары. На них лежат какие-то мешочки, платки, пестрые подушки, байковые одеяла… Женщины разного возраста говорят громко, смеются громко, они все время в движении: бегают по нарам в халатах, чулках, трусах, бюстгальтерах… Некоторые что-то зашивают, стирают, но большинство носятся взад и вперед полуодетые по этой причудливой «эстраде». В сравнении с «кельей», из которой привезли меня только что, кажется, что попала в пестрый балаган. Когда я туда вошла – обалдела. Но это длилось недолго. Вскоре к шуму, привычному для этой камеры, добавились крики удивления, радости и даже… ликования. На меня буквально налетели знакомые «по воле». Заговорили сразу несколько женщин:– Неужели сама Наталия Сац?
– Когда же она успела поседеть?
– Еще в августе такая элегантная была, наверное, это – не она.
– Если Наташку тоже свалили – удивляться нечему.
– Здравствуй, наша гордость. Не смотри так угрюмо.
– Голос твой «ермоловский» слышать хотим…
– Не нуди, если Наталия к нам пришла, верю – счастье еще будет.
– Мне тебя больше, чем себя, жалко – что теперь с театром твоим будет?
– На миру и смерть красна…
Просидев в этом огромном помещении уже по три-четыре недели, заключенные в Бутырках жили новостями, почти радовались вновь пришедшим, торопились узнавать и сообщать друг другу новости о жизни на воле. Конечно, пока они не пообвыклись здесь, свой арест переживали так же горько, но сейчас вырывали у жизни последние улыбки свободы: говорить громко, быстро двигаться, спорить, общаться друг с другом. Меня восприняли как сенсацию. Потом человек двадцать уселись вокруг меня на полу и уже тише начали выспрашивать подробности моего ареста. Я от этого вопроса уклонилась и сказала только, что следователь пока мое дело не закончил и статьи мне не сказал. Ольга Третьякова, жена заместителя наркома путей сообщения, залилась смехом:– Мы так и знали, что Наташка придумает себе какое-то свое, особенное «дело»…
Несколько голосов добавили:– А все знают, что она, как и все мы, попросту сидит за своего мужа.
Я спросила удивленно:– Но разве он арестован?! Мне возразили убежденно:
– А кому бы без этого вы были нужны здесь?
– Но ведь утром в день моего ареста он еще был на работе.
– О, святая простота! – закричала вдруг явно чахоточная женщина, профессор университета, старый член партии, которую мы все знали и уважали. – А через несколько дней его вызвали на собрание, заставили покаяться в преступлениях, которых у него никогда не было, арестовали его, всех его заместителей и делопроизводителей…
Ольга Третьякова продолжала:– Знаем это точно, потому что в эту камеру на один день приводили секретаря И. Я. Вейцера Татьяну Тимирязеву. Вы знали ее?
– Конечно. Муж очень ценил ее по работе, и мы помогали ей воспитывать больного сына…
Я замолкла. Застыла. Ведь даже самой себе не говорила, что больше всего боюсь, как бы мой арест не подорвал незыблемый авторитет мужа. Почему следователь задавал мне какие-то дикие вопросы, но никогда о нем ни слова? Голова заходила ходуном – чуть не брякнулась на пол. Мысленно зазвучала страшная папина музыка «Пляс козлоногих». Вперемежку в голове завертелись шерсть, рога, копыта, негодование, ужас… Значит, маму, детей уже все сторонятся. На что они живут? Я сжалась в комок и заплакала… На меня снова налетели любительницы сенсационных новостей, обнимали, целовали, утешали, пока не подошла Соня Прокофьева:– Возьми себя в руки, Наташа. Никто из нас здесь не имеет права плакать. Слезы заразительны. А в горе мы обязаны быть мужественными. Очень жаль, что я была на допросе, когда ты вошла. Одной истерикой в этой камере было бы меньше. А мы, друзья, об этом уже договорились.
С Соней была знакома хорошо; ценила ее простоту, умение оставаться самой собой на любых ступенях жизни. Она сказала теперь уже приветливо:– Ну, здравствуй, Наташа. Тебе повезло. Я здесь староста и устрою тебя рядом со мной. Где твои вещи?
У меня был только красный прорезиненный плащ и замшевые перчатки. Спала я радом с Соней; места было в обрез, но спала крепче, чем в лучших условиях. Дело не только в том, что настоящие женщины умеют создавать подобие уюта где угодно, что у Сони был пушистый плед – больше всего в такие минуты греет тепло дружбы. Даже в этих условиях Соня оставалась организатором-общественником. Утром она внесла предложение «использовать наличие Наталии Сац». «Итак, – продолжала Соня псевдоспокойным голосом, – сегодня мы объявляем твой вечер. Возможностей увести присутствующих в мир искусства у тебя много». И вот я уже восседаю на нескольких узлах с женским тряпьем, сложенных вместе, чтобы всем была видна, под ногами почти метр очищенного пространства – если «по ходу пьесы» понадобится встать, смогу и это сделать. Волнуюсь, как всегда на премьере, начинаю «спектакль одного актера». «Горе от ума» Грибоедова выучила от начала до конца наизусть. Голос звучит хорошо, даже как-то посвежел за это время; в обычные-то дни в театре злоупотребляю им с утра до ночи– Сцена заигрывания Фамусова с Лизой, неожиданного появления Софьи в сопровождении Молчалина виделась мне так ясно, что и на лицах моих слушательниц появилось выражение, какое бывает у зрителей, когда спектакль им нравится. Глазок в двери открылся два или три раза, и наконец появилась дежурная. Она, видимо, не могла понять, почему замолкли многочисленные обитательницы камеры, но, увидев происходящее, осталась по эту сторону двери. Я была почти счастлива, что гений Грибоедова перенес моих слушательниц в обстановку художественного вымысла, на два часа заставил жить жизнью действующих лиц его бессмертной комедии. Меня благодарили, а главное, наутро требовали повторного концерта. Но никто не знал, что я в это время была не одна, а с еще не родившимся ребенком. Еще днем у меня начались странные боли. Пришла докторша и сказала, что поместит в больницу. Когда она ушла. Соня погладила меня по голове: