Шрифт:
— Это?
— Знак близких несчастий. Если ложится углом к краю стола, видишь, то надо измерить сколько рук до угла и сколько после. Вот так.
Абит положил раскрытую ладонь на столешницу и отсчитал, перемещая руку. Нартуз, шевеля губами, повторял счет.
— И что? Это сколько дней, а это ночей до горя?
— Нет. Чем больше первое число, тем правдивее знак зара. А если оно мало, то несчастье можно переломить. И чем меньше…
— Погодь! — Нартуз забормотал, пытаясь повторить точно, но бросил попытки и ударил кулаком по столу. Заорал шепотом:
— В гнилые тебя болота, паскун визгливый! Не пойму я!
— Торопишься, храбрый.
— А чего б мне не торопиться, а? Пришел, душу разбередил. Отцы, деды. Прадеды! Свернуть бы тебе шею, как тому кукушонку, чтоб кровища брызнула.
— Так хочешь? — улыбаясь, Абит крутил в руках далеко отлетевший кубик.
— Нет! Не хочу! — тойр нагнулся, выплевывая слова в спокойное лицо, — хотел бы, уже б сделал. Да чует мое сердце — не врешь. А раз не врешь, то знать хочу! Все знать!
— Одними рассказами, что просто слушаешь, знаний не наберешь.
— Да? Так может, скажешь, что сделать, а? Тоже мне, нашелся…
— Сам расскажи. Расскажи, что было, что помните вы, а не я.
Остывая, Нартуз медленно крутил в руках стакан. Глухо пересыпались внутри альчики-игрушки.
— Мало мы помним. Разве толк будет с моих рассказов.
— Ты же не умеешь записать мои. Нужно иссиливаться, храбрый. Тогда память отращивает лапы и зубы: держит крепко. Не умеешь записать, расскажи сам, заставь память трудиться.
— Все наши письмена — они нынче у баб. Те плетут ковры, в них и пишут. А мы вот…
Он тревожно посмотрел на собеседника, пошевелил над стаканом пальцами и перекосил заросшее лицо, силясь растолковать. Потом просто заговорил, как просил его Абит, о том, что помнил.
— Женщины наши — дочери паучихи Арахны, умелицы, плетущие ковры жизни. Ну ты знаешь, как не знать, вон они собираются в светлые пещеры, поют, смеются, и руками, все руками. За то, говорят, боги не дали им красоты, какая бывает у женщин внешних племен. Ни к чему, пусть работают. А мы им даны, чтоб узоры те были живые. Ну, чтоб сердца их горели постоянно. Так говорят легенды.
— Да. Это верно и хорошо.
— Чего ж хорошо, — угрюмо отозвался Нартуз, — что за бабы такие — ее бьешь, она смеется и любит, и еще несет вина. А пока не пришел этот, злой и быстрый, что убился на рыбалке, а потом женка доубивала его в медовой купели, то мы даже охотиться не умели. Так разве должно быть? Ну выпить. Побузить. А до того, что было?
— Было?
— Я тебя спрашиваю! Что ладишь за мной!
— Спроси себя, храбрый. Вы не умели охотиться и рыбачить. Или — забыли?
Нартуз оглянулся на плотно затянутый старым ковром вход в пещеру, прислушался. Снаружи было тихо, там сидел на корточках Бииви и вертел лохматой головой, охраняя их секреты.
— Знаю я, что были мы сильными и умелыми. Горы Арахны цвели по весне рощами белой амигдалы, а в предгорьях, где расстилались сочные травы, тойры пасли стада. Мощными были наши быки, и молодые мужчины каждую весну спускались из пещер, чтоб уходить на все лето, пасти стада, и петь песни для умелиц. Каждый из них мог на бегу догнать и схватив за гнутые рога, остановить быка. И тогда получал свою пещеру, свою жену и становился тойром. Были те времена славными и жили мы гордо. А потом…
Он замолчал и открывая глаза, огляделся, будто проснувшись. Перебирая пальцами по стакану, сказал беспомощно:
— Э?
Абит кивнул.
— Ты все верно сказал, упорный и ищущий.
— Я? Сказал? А чего я?
Ковер зашевелился, сбоку просунулась в щель лохматая голова Бииви.
— Шаги там. А…
И скрылась. Послышалась визгливая песенка, которую сторож заголосил поспешно. Нартуз, сгребая в стакан альчики, сунул его под стол, выудив кувшин, поставил его между собой и Абитом, расплескивая на грубое дерево кислое вино.
— Хлебай!
Абит послушно поднял посудину, сделал большой глоток и, смеясь выступившим на глазах слезам, передал тойру.
— Вы, верно, доите лесных белок, а, храбрый Нартуз. Что ж за вкус такой.
— Не, это ссык от ночных ежей. Сам цедил, — буркнул тот, и оба захохотали, вытирая рты.
Ковер отдернулся в сторону, пропуская высокого молодого тойра, с аккуратно стриженой бородой и густыми каштановыми кудрями, перехваченными цветным шнурком. Встав рядом с Нартузом, он подбоченился, вызывающе разглядывая смеющегося Абита. Тот, прижав руку к груди, кивнул гостю. Но пришелец не ответил на приветствие, бормоча что-то, плюнул на пол, распаляя себя. И Нартуз, ухватывая его за подол чистой рубахи, дернул, останавливая.