Шрифт:
Люретт перестает жевать, Пинюша бьет трясучка и его сталактит пляшет под носом, как йо-йо.
Выплеснув всю ярость, я замолкаю.
Тогда пеликан, лицом зеленоватее своей ново-земельской (ново-земляной, ново-землистой?) одежды, встает.
— Произошла ошибка, — говорит он, — извините меня; откровенная ошибка. Я пришел в вашу дурацкую группу не за тем, чтобы меня отчитывали подобным образом. Я работник, а не холоп эпохи царизма. Я предпочитаю вернуться в более цивилизованные края.
Я хлопаю его по плечу.
— Я никогда не сумею достойно отблагодарить тебя за это решение, Лефанж. Мне нужны охотники. А ты даже не рыбак, ты рыба. У тебя вместо ушей эхолов, а когда ты пытаешься что-нибудь сказать, получается буль-буль. Возвращайся поскорее в свой аквариум. Когда буду проходить мимо, подкину тебе дафний.
В бешенстве он едва не сносит дверь с петель. Но на пороге притормаживает и, обернувшись, бросает мне:
— Хотите, скажу вам, комиссар? Вы просто отстой!
Он исчезает, обрубив дверью хвост густого обонятельного шлейфа на основе мокрой резины.
Поворачиваюсь к Люретту.
— А ты?
— Что я, патрон?
Он нажимает на последнее слово, показывая, что по-прежнему на моей стороне.
— Ты не покидаешь того, кто отстой, малыш?
— Вы знаете давний девиз савойцев, до того как они сделались французами, комиссар?
Я цитирую по памяти:
— Наши сердца стремятся туда, куда текут наши реки?
— Вам приз, — веселится он, — ну а я их продолжатель!
Бравый мальчуган. Однажды я заставлю его выплюнуть этот мерзкий чуин-гам раз и навсегда. Затем причесаться. Потом надеть менее замызганное тряпье. А после… Ну вот, я уже превращаюсь в старую каракатицу, светского сноба, в стиле Папаши. А кстати, что поделывает Ахилл? В какие уединенные места, благоухающие тонкими ароматами, он удалился скрыть свой стыд?
Шарманка стрекочет. Пино, оказавшийся ближе всех к аппарату, отвечает.
— Мда? А, это ты, Толстый! Сана? Сейчас я его тебе дам!
Он протягивает мне трубку, шепча:
— Александр-Бенуа, кажется, перевозбужден, как блоха.
Это вполне нормально, со всеми теми, кто имеет долгосрочный арендный договор на проживание в его крайне запущенной волосатости. Кто-то рассказывал о льве, полностью уподобившемся переваренным ягнятам; Берю же воссоздан из свинины.
Его голос британского дипломата надувает мне перепонку, словно парус.
— Это ты, Прекраснейший? — пыхтит паровоз. — У меня счастливая лапа, дружище. Давайте в срочнейшем порядке в Пятнадцатый, на рю Лекурб возле прериефеерических бульваров, тут кабачок Брюхатый Папаша; вас ждет охренительный сюрприз, парни!
— Объясни немного!
— Не теряйте моего времени, я вам представлю всю программу с демонстрацией слайдов. Матиас сейчас по дороге в контору. Потому как надо, чтобы кто-нибудь оставался на хозяйстве.
Он вешает трубку.
* * *
Несмотря на чрезвычайно плотное в это время движение, мы тратим не более четверти часа, чтобы добраться до Брюхатого Папаши. Здание, в котором он располагается, сильно обветшало, и я представляю, как где-то при мысли о нем начинают болеть зубы у агента по недвижимости. Ресторан выглядит очагом заражения, из которого разруха расползается по всему дому. Подмалеванный фасад давно забыл, в какой цвет его красили. Желтоватые шторы с прорехами стыдливо скрывают от взгляда снаружи маленький зал в большом запустении. Пять столиков, которые можно определить только как колченогие, крыты бумажными скатертями, давно отслужившими свою самую последнюю службу. Жалкие баночки для горчицы напоминают задний проход обитателей дома престарелых. Зеленоватое раздаточное окошко, разинув рот, открывает вид в глубины зловонной пещеры с застоявшимися запахами. Разит оттуда старой капустой, которую не удалось распределить, сосисками, забытыми в застывшей от жира сковородке, ржавой селедкой и особенно картофелем, жаренным на масле, исправно служащем с самого дня открытия (еще на дверной табличке указано: Заведение основано в 1932 году).
Толстый восседает за одним из столиков перед бутылкой красного вина фиолетового цвета, сорт греческого божоле, которое, видимо, закончит свой путь в Орлеане[23].
Посреди зала какая-то пара, убеленная сединами, жирная, разваливающаяся, оплывающая, закутанная в бабушкино вязанье, плачет как из ведра.
Странная сцена, если по правде. Берюрье обращен к ним лицом. Он дует свой нектар не говоря ни слова, глаза навыкате, полужелтушные, полурастроганные, но в центральной части, там, где зрачок, совершенно неумолимые.
Он встречает нас кивком головы.
— Присаживайтесь, ребята, я угощаю.
Мы молча занимаем места, Пино, Люретт и я.
— А король нахлыста? — беспокоится Неспешный.
— Мы только что оформили развод, — объясняю. — Он почел мои методы отстойными.
— Тем лучше, — произносит поминальную речь Толстый. — Не терплю тех, кто воняет.
Последнее соображение наводит его на мысль ненавязчиво испортить воздух. Он проделывает это с осторожностью, перенеся вес тела на одну ягодицу, и замерев с прикрытыми глазами, как Мария Каллас, приготовившаяся перейти в самый верхний регистр. Ну вот, все происходит как по маслу. Довольный своим достижением, никогда ранее не удававшимся, Берю объясняет: