Шрифт:
Чем больше она говорила, тем непреодолимее становилась все возраставшая у меня апатия, с которой вяло боролась придушенная неприязнь. Когда она окончила свою речь, я уже собирался дать ей отповедь, уверив, что совсем не знаю ее, но обнаружил, что весь будто парализован с головы до ног чем-то вроде противоестественной сонливости, словно внутри организма что-то треснуло, и из образовавшейся трещины стало вытекать чувство усталости, подобно расплавленному свинцу заполняя собой все нутро. Тогда Богиня подошла совсем близко, и я весь превратился в покорность; с трудом предполагаю, что могло бы последовать дальше, если бы через несколько секунд меня не вывела из одури резкая и сильнейшая боль в правом плече; меня обожгло чем-то жутко ледяным, как если бы к коже приложили кусок металла, пролежавшего на сорокаградусном морозе. Я конвульсивно отдернулся в сторону и услышал что-то похожее на «не бойся». Но, когда я решил посмотреть, откуда изошел этот невообразимый холод, я не мог последовать такому призыву. Оказалось, что она просто дотронулась до меня кистью левой руки, но слабонервным на эту руку смотреть не следовало бы: с нее, очевидно, были начисто содраны все слои кожи, обнажив блестящую, темно-красную поверхность подкожной клетчатки с еще слабо пульсирующими сосудами, порезанными вдоль чем-то тонким. Ногти, надо полагать, также были с корнем вырваны – пальцы заканчивались безобразными сукровичными сгустками черного цвета. От всего этого зрелища мне совсем поплохело, но она униматься не желала и, спрятав руку, спросила: «Так ты идешь со мной?» Я еще приходил в себя от шока, когда она склонилась надо мной и приблизила лицо, вернее, то место, где оно должно было быть, к моему лицу. Я хотел тут же отвернуться, но к ужасу своему обнаружил, что не в силах отвести взгляд, точно она меня гипнотизировала. Против воли я стал всматриваться в эту зияющую черноту, и в какой-то момент (не знаю, сколько прошло времени) мне стало казаться, что в ней мало-помалу выступают черты человеческого лица… Сперва смутные и размытые, как изображения космических тел в недостаточно сильном телескопе, но вскоре я достаточно ясно различил самое настоящее лицо в натуральную величину; именно его появление повергло меня в неописуемый трепет осужденного, приговоренного к адским мучениям. И дело было не столько во внешней чудовищности и нелепости того, что я увидел, хотя и этого было достаточно для скоропостижного инфаркта: на меня уставилось подобие человеческого черепа, странным образом сохранившего фрагменты буро-желтой, сморщенной кожи на лицевой стороне. Такой коростой, например, были обтянуты подбородок и нижняя губа, что заставляло ее неестественно выпирать; верхняя же напрочь отсутствовала, равно как и нос, от которого осталась только провалившаяся носовая перегородка. Между почерневших, раскрошившихся зубов и в ноздрях, кажется, лениво копошились какие-то темноватые насекомые. Но все-таки самая убийственная жуть исходила, как можно догадаться, из глазниц, где были посажены словно чужие, безжизненные и бессмысленные глаза, радужная оболочка коих была какой-то мутно-прозрачной. Неподвижные, остекленевшие, но пристальные, они зомбировали и пожирали, перенося в мир, изувеченный кошмарами безумия и психоза. Они пронзали, как иглы шприцов, введенные в хрусталики, и медленно впрыскивали смертоносную для человека дозу лишающего рассудка ужаса. Не того ужаса, что заставляет тело биться крупной дрожью или вгоняет в шоковый ступор; нет, то были страх и боль, не оставляющие живого места, как если бы каждая клетка организма обрела собственную нервную систему и тут же была предана изуверским истязаниям осатаневших палачей. Безумный вопль страданий и ужаса всех сумасшедших мира, собранных в одной гигантской камере пыток, казалось, сопровождал эту уничтожающую все на своем пути месть ледяного Небытия.
Не имею ни малейшего понятия, где среди этих гееннских мук я отыскал силы пролепетать плачущим голосом: «Пожалуйста… Прошу тебя… Я не могу дать ответ… Я не готов». Однако точно знаю, что продолжай я хранить молчание еще совсем немного, исход оказался бы крайне незавидным. Уродливая маска тут же исчезла, следом отошли и все невыразимо тяжелые ощущения; темная фигура отступила от меня на несколько шагов в явном разочаровании. Сердце у меня колотилось до того неистово, что, казалось, я вот-вот выплюну его. «Я вернусь за твоим ответом!» – предупредила она напоследок и растворилась во мраке.
Только она успела исчезнуть, как привычная обстановка неосвещенной комнаты вернулась обратно: я снова мог различать в темноте очертания предметов интерьера. Какое-то время я продолжал молча сидеть, приходя в себя, без единой мысли в голове. Затем неуверенно поднялся и решил сделать еще одну попытку зажечь свет. На сей раз это удалось по-обыденному беспрепятственно, и тогда я, сам не зная для чего, повключал все лампочки, какие только имелись в доме. Я принялся медленно бродить по квартире, приводя в порядок нервы и пытаясь по возможности осмыслить происшедшее, когда ни с того ни с сего остолбенел от неизвестно откуда взявшейся мысли: «Черт чудной! Да мне ж уже семьдесят лет!» Меня охватила такая дикая паника, что я совершенно утратил контроль над собой и, пробормотав с ужасом в голосе самому себе: «Значит, эта зараза меня почти на полвека заболтала!», – стал, как одержимый, метаться по зале, натыкаясь на вещи. «Что делать?!! Что же мне теперь делать?!!» – эти однообразные мысли пулеметной очередью проносились у меня в голове, сводя с ума. Но в какой-то момент что-то остановило меня и заставило помчаться к зеркалу, висевшему в коридоре. Внимательный осмотр своей внешности не выявил сколько-нибудь радикальных изменений, разве что появилась какая-то нездоровая бледность в лице да синяки под глазами, как будто я долгое время обитал в плохо вентилируемом помещении. Значит, тревога была напрасной; я вспомнил, что когда уходил с кухни, время было где-то в районе половины двенадцатого, сейчас же часы показывали почти полночь (без трех минут). Я окончательно образумился и понял, что все случившееся прошло относительно быстро. Надо было ложиться спать, ведь я совсем валился с ног от усталости; глотнув воды, я отправился к себе в комнату и заснул достаточно скоро.
Последовавшие за этим дни были у меня заняты исключительно осмыслением и разбором впечатлений, причем среди последних обнаруживалось на удивление мало негативного свойства. Я думаю, причину такого неуместного оптимизма следует усматривать в общей утомленности безвкусицей сложившегося у меня образа жизни и появлении элемента, внесшего коренные преобразования в дальнейшее течение экзистенции. Я никогда не разделял стремления людей окружить себя бессчетным количеством одинаково ущербных сородичей, способных чутко реагировать на малейшие вспышки их эмоционального и духовного метеоризма (это явление, если не ошибаюсь, зовется у них дружбой). Более того, мне, в общих чертах постигнувшему свою истинную сущность, внушало непреоборимое отвращение то мое обличье, какое я вынужденно принимал в набившем мне оскомину обществе. Все мои самоотверженные старания помочь окружающим открыться и найти со мной общий язык безрезультатно разбивались о скорлупу их предрассудков и комплексов, с которыми они сроднились настолько, что принимали их за реальность. Мне это бесплодное занятие вскоре приелось, и я решил оставить всех наедине с их неизлечимым одиночеством в толпе. Ну а теперь у меня были сугубые причины торжествовать: я испытал на собственном опыте то, чего они, такие членистоногие, никогда не удостоятся и в фантазиях, а тяжесть пережитого лишь добавляла ему ценности и усиливала остроту воспоминаний. Но все же надо было разобраться в природе личности той моей не то новой, не то старой знакомой, которой я дал имя Богини Небытия. Это было тем более важно, что она с присущей всем женщинам тенденцией (вот опять я ее женщиной обзываю!) требовать выполнения обещания, которое ты и не думал давать, будет ждать моего окончательного ответа при своем следующем пришествии. И что-то неотступно твердило мне, что Пришедшая из неведомого являла собой этакую персонификацию всех моих грез, вымышленных переживаний и тому подобных эманаций воображения, которые, собственно, и предоставляли мне укрытие на время жестоких рейдов из стана суровой действительности. В самом деле, упомянутые ею мои припадания к ее лону вполне можно интерпретировать как те погружения в мир иллюзий, что выручали меня из всех встречавшихся на моем жизненном пути бедствий; с этой целью я, в частности, усиленно самовыражался в своих замашках на искусство. Но ежели это предположение соответствует истине, то чем тогда может быть обусловлена ее принадлежность к Небытию вкупе с отвращением ко всему, порожденному жизнью? Ведь разве не искусство я избрал средством спасения своей личности от погребения в могиле небытия, если таковое является неизбежным следствием смерти тела? Но теперь все выходило наоборот; так что же из этого следует – искусство и есть смерть? Эта фраза была одновременно язвительным намеком и неумолимым развенчанием. Ну а что поделаешь, если нам, сентиментальным ипохондрикам, лишь две вещи в целом мире видятся надежными способами устранения всех возможных проблем?… И вещи эти суть любовь и смерть, хотя, на самом деле, устранять они могут в лучшем случае только друг друга. И это причудливое смешение Эроса и Танатоса, их абсурдное наложение одного на другое возможно лишь в рамках мира искусства, которое только по прихоти безумия создающего претворяется в жизнь. Со мной же это сыграло злую шутку: впустив в себя детенышей искусства, носивших тогда невинную личину безобидных детских мечтаний, и, обхаживая их со всем бескорыстием странноприимца, я и не заметил, как эти сусальные ангелочки вымахали до гротескных размеров, превратились в свирепых и жаждущих зла демонов самоуничтожения и вскоре захватили полную власть над моей волей, заставив потакать своим гадостным желаниям.
Однажды, спустя примерно пару недель после первого ночного свидания, коротая бессонную ночь, я вспоминал персонажей истории, обуянных подобными бесами. В скобках замечу, что накануне именно той ночи меня почти целый день не покидало необъяснимое, смутное предчувствие, что повторный визит должен состояться именно сегодня. Так вот, всех этих носителей печати одержимости на челе объединяла их искренняя неспособность принимать жизнь такой, как она есть, в аргументации это, я думаю, не нуждается. Неспособность эта порой толкала их на колоссальные жертвы ради насильственного приобщения рода людского к правдам их собственного производства. Но подлинным божеством, чье всемогущество они проповедовали и власть которого заставляла их поднимать обличительный перст, была подколодная змея безвольной зависти; зависти к тем, кто самозабвенно плывет, увлекаемый течением законов природы и бытия, не громоздя из своего страха и гордыни искусственных препон на пути к счастью. Таких «пророков» жизнь бесчувственно отсеивала, как плевела, и, похоже, я был на очереди. Ну так что ж, меня это даже устраивало. Разумнее удалиться, чем упорствовать по чем зря, а то их планета, чего доброго, сойдет с орбиты от нашего присутствия. Не будем медлить, братья, вознесемся в нашу Голконду, будет с нас травиться их просроченной кровью! Так напутствовал я себя, а из глубины души тем временем поднимались отравленные пары, несшие в себе осознание своего положения бесправного раба, сидящего у ног неведомого ему Предназначения.
Итак, все было кончено. Больше не оставалось никаких сил продолжать разыгрывание этой примитивной старомодной комедии. Оставалось лишь признать самому свой несостоявшийся выход, ибо даже самые неискушенные из зрителей – и те давно уже распознали бездарность и фальшь в каждом моем движении, в каждом звуке голоса и детали мимики. Я был всего лишь воздержником/печальником/молчальником/постником/затворником (еще бы чуть-чуть – и столпником), но ПОНЕВОЛЕ. Мне бы не было цены, но лишь при условии, если бы я осознанно и добровольно сделал выбор не в пользу разнузданности плоти, но возвышения духа. А так, получилась двойная игра и двойная ложь: сперва я одурачил себя, возомнив, что превозмогу, а затем принялся морочить головы всем желающим меня слушать, будто уже превозмог…Теперь я чувствовал себя отвратительно, как человек, который узнал, что только что съеденное им с аппетитом деликатесное блюдо в действительности являлось не более чем замаринованными в отбивающих запах и вкус пряностях трупиками околевших от яда крыс недельной давности. И чего только не выдумает несчастный, жаждущий поразвратничать, но регулярно наталкивающийся при всякой попытке это сделать на неприступные баррикады своих внутренних табу; чтобы хоть как-то оправдать свое бессилие предстать предусмотрительным и мудрым, а не робким и колеблющимся, строгим хранителем целомудрия, а не капитулировавшим перед миром слабаком; заставить уважать свою многозначительную личину, а не презирать тщедушное нутро! Стоп, но разве я когда-то был из таких?!. Разумеется, нет. Но почему же так неловко, как будто совесть моя застукала меня в объятиях порока и теперь даже объяснений слушать не желает?… Это же все их, людишкино, а моего душевного спокойствия не возмутят укусы этих сточенных о многовековой камень собачьих клыков!.. При этой мысли вся давившая меня усталость в один миг рассеялась, да настолько, что я даже инерционно вскочил с кровати и одним прыжком оказался у окна. Я и не думал его распахивать, но, тем не менее, меня тут же с головой окатило декалитрами воздуха, холодного, но не первой свежести, точно то была вода из стоячего водоема, почему-то утратившая агрегатные свойства жидкости.
Взбодрило, но не освежило по-настоящему, и вместо того, чтобы укрепить восставшие во мне силы возмущения, лишило половины их. «Какое, бишь, время года-то на дворе?… – я тогда спросил себя, – а месяц, а день?… Куда меня опять упрятали?…» – такие обрывки мыслей закружились в голове подобно поднятому ветром с земли легкому мусору. «Ладно, – решил я в следующий миг, – всему виной банальное переутомление! Уже давно пора угомониться, я тут с этими думами второй десяток лет спать не прилягу!» Таким макаром я себя «утешил», сам не заметив ни малейшего несоответствия в содержании своей внутренней речи. Я круто повернулся и направился обратно к дивану с твердым намерением лечь, утихомириться и не терзать себя, по крайней мере, до следующего дня. Но, сделав полтора шага, я отпрянул от неожиданности. Передо мной высился уже знакомый мне стройный женский силуэт, точь-в-точь как в предыдущий раз…Тут я к ужасу своему понял, что застигнут врасплох, ведь я памятовал о ней не одну неделю, а забыть успел в какие-то несколько минут. И особенно напряженно я дожидался ее в эту ночь, даже думал, что достойно встречу, но незадолго до своего появления она начисто выветрилась у меня из памяти. В это мгновение, опять же повторяя сценарий нашей первой встречи, вся обстановка комнаты погрузилась в непроглядный мрак, и лицезреть я мог только эту притягательно-зловещую фигуру. Впоследствии для меня не раз становился предметом долгих, напряженных и безрезультатных раздумий вопрос, каким образом мне удавалось столь четко видеть ее в темноте, тогда как все вокруг утонуло во мраке. Это так же не поддавалось объяснению, как и местонахождение источника, откуда исходил ее голос, о чем я уже упоминал. К своему счастью, я вовремя вспомнил, как можно в данной ситуации направить разговор в нужное русло, да еще придав ему максимально дружелюбный настрой. «Я проклинаю жизнь, – произнес я тоном пристыженного малодушия, что со стороны выглядело, я бы даже сказал, комично, если вдуматься в грозный и непреклонный смысл моих слов, – Довольна ли ты?…» Я замер и стал дожидаться ответа, который, как мне казалось, мог прямо сейчас навсегда решить мою судьбу. И так же, как и в прошлый раз, откуда-то из глубин меня самого зарокотало:
«О нет, предатель, ты по-прежнему ищешь, как избавиться от меня!.. Но я желаю спасти тебя, и ты еще подивишься своему неведению. Ибо над тобой нависла угроза, знай это. Ты был из тех, кто так искренне ликовал о смерти бога, но ни разу не задумывался, что мертвый, он стал еще опаснее и коварнее, чем исполненный жизни, мертвый бог вобрал в себя несравненно больше ненависти, чем падший ангел. Выслушай же меня, я все еще не теряю надежды вытащить тебя из пламени его злобы. Ты так настойчиво старался вытребовать у него ответ – почему мир живых не образумят его же собственные несчастья и страдания, почему он благородно не сгинет, уважая боль таких обделенных лучшей долей, как ты?… И, отчаявшись, решил, что силы неравны и уходить надлежит тебе, пополнив ряды потерпевших поражение исповедников нечеловеческого. Вот до чего низко ты уронил свое достоинство за время увлечения канонами существования живых! Разве нужно напоминать тебе, как часто ты был свидетелем самых отталкивающих злодейств, влекущих самые нестерпимые страдания на протяжении всей позорной истории этой изжившей себя демонической породы теплокровных паразитов Вселенной?… Ты сам все это видел и знаешь: сколько сотен и тысяч раз их жизнь должна была отдать дань уважения своим жертвам, которым несть числа, усмирить свое бешенство, приостановить свое бессмысленное, сумасшедшее движение вперед, задержаться хоть на кратчайшее мгновение, которое ей следовало посвятить упокоению несчастных. Вместо этого она перешагивала моря крови и горы костей, продолжая как ни в чем не бывало стремиться в иную новь, несказанно радуясь возможности снова и снова безнаказанно творить свое безумие, цель которого – выпестовать в мире живых в ходе их инфернальной эволюции новый подвид еще более гнусных и опасных монстров – живучих. С этими-то бесчувственными орудиями злой воли ты и будешь вынужден столкнуться в таком чужом для тебя мире, если, изъязвленный тернием жалости, останешься его другом. Эти страшные создания не пощадят тебя, они отсекут десницу, которую ты протянешь им на помощь! Они искусно притворяются родными и близкими, они расставляют хитрые и коварные сети именно там, где ты меньше всего ожидаешь запутаться. Они безобразны во всех своих ликах и ипостасях, но ослепленным милосердием не разглядеть этого, и ты, как один из подобных несчастливцев, видишь только бесконечные миражи. Приглядись и ты ужаснешься! Твой давний враг не скупился на средства, желая как можно ярче выделить леденящее душу уродство своих исчадий! Тем, что созданы по подобию праматери предначертано вечное добровольное порабощение, низкопоклонство перед сильнейшим, саморазрушительная потребность тратить силы на стороннего, презрение к сострадательному, лживое сопротивление несправедливости и покорное принятие ее под ударами тупого упорства. Сотворенные же по подобию праотца обречены до конца дней разжигать и разметывать пламя жестокости, разгорающееся от их столкновения с дщерями праматери, бесчувственно пользуясь их подчинением, играя их привязанностью, превращая всякий раз их безропотное соглашательство в подспорье для разгула своего вопиющего беззакония. Власть и могущество, которыми так восторгается их незадачливая добыча, быстро становятся в их звериных лапах топором, нещадно разрубающим узы преданности и сердечности, ради связывания коих была заплачена дорогая цена душевного покоя и бесстрастия! Слепая слабость, не ведающая, кто ведет ее, и глухая сила, не слышащая воплей боли и мольбы о пощаде, – вот они, две половины их грязной души! Они конвульсивно рвутся друг к другу, как к единственному в мире источнику счастья и благополучия, но и чураются друг друга, как самого позорного и унизительного! В то время как одни ханжески-стыдливо прячут от посторонних глаз свою мягкотелую изнеженность, другие из кожи вон лезут, дабы не была обнаружена их отталкивающая развращенность. Там, где одни упиваются грезами о горнем, другие голодают по дебелому, и этими ролями они ежемгновенно меняются. И одновременно с этим все то, что составляет арсенал гордости и самолюбия одних, наиболее бережно хранимое достояние их пустого тщеславия, обращается орудиями адских пыток для других, едва они позволят обнажить свою чувственность. Стремясь поразить болевые точки воображения своих противоположностей, они, нимало об этом не беспокоясь, вызывают паралич всего духовного организма у тех, на кого нацелены эти удары, так что павшие под ними легко делаются послушными животными, манипулируемыми то усилением, то ослаблением болезненных ощущений, причиняемых чередованием инструментов палача. И чем сильнее становятся некогда слабейшие, тем более жалкими – сильнейшие. Но как бы ни тщились и те, и другие выказать себя как можно более вольными, независимыми и неуязвимыми для внешнего воздействия, для тебя никогда не была тайной их неисцелимая трусость, вызывавшая у тебя столько брезгливости и отторжения. Ты знал паче всех земных истин, что их сущность – это облекшийся в тысячу условностей страх, и, взаимодействуя с ними, ты должен в первую и последнюю очередь взаимодействовать с этим страхом, а не с его пестрой чешуей. Не смей говорить, что на одно непростительное мгновение ты имел несчастье забыть о наличии у тебя этого драгоценного знания, ведь оно всегда красовалось у тебя перед глазами. Достаточно тебе будет оживить в памяти самые поверхностные образы твоих былых падений с высоты, как вновь станет до боли ясной единственная и вековечная причина их: ты всегда принимал выродков мира живых за слишком бесстрашных. Ты с достойным удивления (а где-то и восхищения) постоянством закрывал глаза на неисправимость их безграничной трусости, лишая себя столь же безграничных выгод, какие мог из нее извлечь. Но ты предпочел страдать, лишь бы сберечь их, не тревожа их лишний раз вторжением в сущность. Это и привело тебя к тому, что ты испытываешь сейчас, желая умертвить каждого из них своей рукой. И здесь ты по-прежнему бьешь мимо цели, не уступая в невежестве своим недругам: ибо это они, ведомые все той же неизменной трусостью, объявили уход их жизни самым суровым наказанием, тогда как он был и остается величайшей пользой. О нет, если ты хочешь отплатить злом за зло – не вздумай вырывать из объятий жизни никого из оказавшихся у тебя в немилости! Ибо, оставив их жить заклейменными преступниками, ты отрежешь им все пути к царству света, и заточенными в гроб безнаказанной испорченности, испепелишь в геенне при жизни, ведь никто еще не оставался бесчувствен к ее черному пламени, превращающему в муки бесконечной неизвестности каждый миг прозябания вольноотпущенника».