Шрифт:
Крики обезьян-колобусов. Невдалеке. Звучит недружелюбно. Спик смотрит в вышину, словно скудный просачивающийся свет может облегчить его страдания. Похоже, он подцепил трахому. Слизистая оболочка воспалена, веки распухли, левое — совсем плохо. Он не может нормально закрыть глаз. С тех пор как он почти ничего не видит, он не отходит от Бёртона и без пререканий согласен на его руководство. В болоте он несколько раз хватался за него, цеплялся за помятый конец его рубахи, поскользнулся, когда Бёртон поскользнулся, упал, когда тот упал. Несколько дней тому назад, когда Бёртон разозлился на своего нахального компаньона, то в сердцах пожелал, чтобы Спик сломался об эти джунгли, чтобы утратил самоконтроль, а вместе с ним господские замашки, благородные манеры. В деревне, где проводник остался у своей жены, им на дороге попался старик, слепой, его веки вросли внутрь, роговица покрыта шрамами, а ирисы затерялись в обагренных клочках ваты. Бёртон уставился в порченые глаза и не мог оторваться. Ему стало стыдно за то, что порой зрение надоедало ему, и он отозвал свое проклятие: пусть глаза Спика снова станут здоровы.
Усталость. Если он хоть на минуту расслабится, то уснет на месте. Он нагибается под ивой, карабкается на трухлявое дерево, упавшее некоторое время назад. Он смотрит вперед. Не такая уж большая река. Эта внутренняя дельта должна когда-нибудь закончиться. В пяти метрах от него, словно через сводчатое окно, в густых зарослях над потоком выпрыгивает мощный темный павиан, беззвучно и как будто замедленно из-за тишины. Бёртон останавливается и делает остальным знак замереть. Следом выпрыгивает самка, за которую уцепился детеныш, еще несколько мелких особей, а потом опять павиан за павианом, многочисленная стая, без малейшего хруста и не оборачиваясь, словно людей вблизи и вовсе нет, все в чрезвычайной спешке выскакивают из обрамленного ветками проема. Бёртон заворожен этой интерлюдией, чистое движение, возможно, знак, разумеется, знак. За обезьянами! Им надо следовать за обезьянами. Звучат его приказы. Не проходит и получаса, как они стоят на склоне, под ними — широкая, мирно скользящая вдаль река.
Сиди Мубарак Бомбей
Долгий отдых в Казехе, друзья, облегчил жизнь вазунгу, дал им новые силы, но не вылечил их по-настоящему. Они набрали достаточно сил, чтобы пережить путешествие, но их не хватило, чтобы вазунгу остались здоровыми. В болоте вернулась лихорадка, и ее когти страшно изувечили бвану Бёртона, его то бросало в озноб, то он обливался потом, его рвало, снова и снова, а иногда он впадал в безумие, когда джинны нашептывали ему больше злых мыслей, чем пьяному, он не мог чувствовать ноги, свои изуродованные язвами ноги, он был парализован. У меня больше нет мускулов, говорил он тихо, почти не двигая губами, которые были усеяны волдырями. Его глаза затекли кровью, как будто вечернее солнце разбилось и растеклось, словно яйцо, они горели, а он жаловался и жаловался, что он не может вынести пронзительный звук в его ушах, возникавший из-за лечебного средства вазунгу, лекарства по названию хинин, терзавшего бвану Бёртона, но без этого хинина, как он говорил, он давно бы умер. Его переполняла боль, но все же ничто не доставляло ему большего страдания, чем слабость и зависимость. Видели бы вы отвращение на его лице, когда восьми самым сильным носильщикам пришлось нести его, потому что он не мог удержаться верхом на осле. А бвана Спик, тот почти ничего не видел, он пытался скрыть это несчастье, но разве он мог нас обмануть, когда он ни во что больше не стрелял и даже не вынимал ружье из чехла. Рано утром я был ему необходим, потому что его глаза оказывались разбухшими и клейкими, словно они намазаны смолой, мне приходилось отмывать их водой, мне приходилось надевать ему сапоги, и он был раздражен и груб. Оба вазунгу были в те дни полностью в наших руках, и не раз мне приходила мысль, как же им повезло, что они попали к нам в руки.
— Баба Сиди, прости меня, но день уже заканчивается, а я обещал моим внукам рассказать им сегодня вечером историю, может, я расскажу им одну из твоих историй, мне пора уходить, но я не хочу вас покидать, не услышав, как ты добрался до озера, мне так приятно вспоминать об этом…
— Да, до первого великого озера.
— Хорошо, баба Юзуф, я перепрыгну через болото Малагарази и остановлюсь на последнем подъеме, когда умер осел бваны Спика — он лег на землю, словно с последним хрипом полностью израсходовал все свои силы. Бвана Спик был в смятении, он лежал на земле, на боку, вцепившись руками в землю, и ничего не говорил, я думаю, ему не хотелось привлекать внимание к себе, к своему неблагородному положению, но я все равно его поднял, мне пришлось поддерживать его, мы вместе влезали на отвесный холм, на последний, как я знаю сейчас, но тогда это казалось очередным испытанием в ряду многих. До боли ухватившись за мой локоть, он умолял меня описывать ему все, что я мог увидеть, все колючие кусты, взбитые облака, камни как тыквы, не так-то много чего можно было описать, но он был жаден и нетерпелив, едва я переводил дух, как он требовал говорить дальше, и я должен был поклясться, что не утаиваю от него ни малейшего изменения пейзажа. Мы взошли на вершину, отдышались, и я увидел что-то необычное, что возбудило меня, металлическая поверхность мерцала под солнцем. Бвана Спик тоже что-то угадал, он видел немного, но свет и темнота как-то пробивались сквозь его вспухшие глаза, и он возбужденно спросил меня: эти полосы света, Сиди, ты тоже их видишь? Что это? Но я не торопился с ответом, я хотел распробовать радость. Я думаю, бвана, сказал я с размеренностью, я думаю, это вода. И когда я это произнес, то заметил, что вокруг царит ликование, я увидел, как Саид бин Салим исступленно говорит что-то бване Бёртону, сидевшему на плечах самого сильного носильщика и вытягивавшему голову в даль; а Джемадар Маллик ухмылялся как игрок, только что получивший двойной выигрыш, белуджи поздравляли друг друга и остальных, склоняясь в глубоких церемонных поклонах. А бвана Спик, он почувствовал эйфорию и заразился ей, но все же немного жаловался, жаловался на туман перед глазами. Вскоре мы гораздо лучше могли разглядеть озеро, оно лежало под нами, как гигантская синяя рыба, гревшаяся на солнце. Мы были околдованы, мы забыли все муки, все опасности, мы забыли про шаткую надежду на возвращение, о да, мы забыли все, что было плохо, и в первый и в последний раз, братья мои, все мы делили друг с другом одно и то же счастье.
Сегодня — 13 февраля, исторический день для открытия мира, в первый раз цивилизованным глазам предстало озеро, не могущее быть прекрасней, хотя внешность, как верно говорится, обманчива. Озеро показалось им блестящим мазком, сияющей издевкой, убогой оплатой их тягот, убийственным разочарованием, но уже через несколько шагов, когда водная поверхность перестала отражать солнце и открылся широкий обзор, они получили первое впечатление об истинной величине озера, сверкание которого раскинулось далеко. О, эта благословенная вода — в нем вспыхивает эйфория, как долго оттягиваемый оргазм, — окруженная горами, словно лежит в лоне богов, светло-желтый песок, изумрудно-зеленая вода. Солнце ласкает ему лицо, легкий бриз, который он вдруг ощущает, закручивает хлопья на мягких волнах, пара кану скользят по воде, и их движения рождают то таинственное бормотание, которое становится тем громче, чем ниже они спускаются по отвесной тропе. Носилки неудобны, и пару раз носильщики подскальзываются, так что ему приходится хвататься за боковые брусы, но в это мгновение его ничто не может взволновать. Под ними лежит река Малагараси, рыжевато изливающаяся в озеро, и деревня, которая блаженно ластится к мягкому очертанию бухты, если бы сюда перенеслись парки и фруктовые сады, мечети и дворцы, место выглядело бы прекрасней, чем самый волшебный итальянский курорт. Меланхолия? Монотонность? Смыты прочь, здесь и сейчас вознаграждена вся безотрадность, в этот миг он ощущает умиротворение, настолько полное, что готов вынести вдвое больше боли, забот и нужды за эту цену, и не жалел бы.
Сиди Мубарак Бомбей
Братья мои, это правда, я с гордостью рассказывал о моих путешествиях, и моя жена права, иногда гордость заводит меня далеко, поэтому я сознаюсь вам, сейчас, когда мы достигли самого восторженного момента нашего пути, почему я еще и стыжусь каждого моего путешествия, я должен признаться вам, почему я сожалею о каждом моем путешествии. Потому что я своими глазами видел, что не должен видеть ни один человек, потому что я видел начало рабства, и меня вынуждали каждый раз заново переживать мою смерть, и всякий раз я думал, что ужасней не будет, ужасней, чем здесь, в Уджиджи, в цели нашего пути, так думал я тогда. Но вы сами знаете, если человек дает своей жизни достаточно времени, то она преподносит ему что-то еще более ужасное, так я на втором путешествии попал в место более жестокое, чем Уджиджи. Всякий раз встречая караван рабов, в Зунгомеро, в Кифукуру, в Казехе, в Уджиджи или в Гондокоро, я снова умирал моей первой смертью. И верьте мне, повторяющаяся смерть — это не более легкая смерть. Вазунгу, которых я сопровождал, называли себя первооткрыватели, но настоящими первооткрывателями тех земель были работорговцы. Везде, куда бы мы ни приходили, везде они уже побывали. Деревни были если не сожжены, то разорены, если работорговцы не гнали своих жертв по земле, то нагружали ими лодки, набивали битком так, что половиной приходилось жертвовать, это было хонго, которое они платили смерти. Работорговцы на первом озере были самыми подлыми из подлых, это были пожиратели людей, и к стыду своему я повстречал их опять, на обеих больших реках, на реке, которую они называли Нил, и на реке, которую они называли Конго. Из Уджиджи рабов гнали через всю страну, до Багамойо, а на Ниле их переправляли вниз по реке на север, в место под названием Хартум, которое я должен был увидеть собственными глазами, на втором путешествии, а оттуда — дальше, в город под названием Каир, который мне тоже пришлось увидеть, а оттуда — во все части света. Эти пожиратели людей, эти торговцы смертью, они приходили, когда дул попутный ветер, гнавший множество их лодок с севера на юг, проклятый ветер, который был на их стороне и соединял их с охотниками, с бандами, поселившимися в лагерях по берегам Нила, и в месяцы, пока ветер не был на их стороне, эти банды охотились, они собирали добычу в лагерях, окруженных кольями, на берегу большой реки, там они держали жертв, чтобы отправить их по реке на север. Если они не могли найти людей, если жители прятались, если вожди деревень не соглашались продать пленных врагов или опальных соплеменников, то угоняли весь скот и шантажировали деревенских старейшин, предлагая им обменять рабов на скот или умереть от голода. Старейшины были вынуждены призывать их к набегам на соседние деревни. Так они разбойничали, а когда проклятый ветер приходил к ним на помощь, то огороженные лагеря в месте под названием Гондокоро наполнялись людьми, уже испытавшими свою первую смерть. Если есть на земле место, внушающее мне страх, страх, который мучает меня днем и преследует ночью, то это место под названием Гондокоро, не знающее ни жалости, ни милосердия. Единственными женщинами там были больные женщины, которые продавали свои тела, изношенные губки, которые впитывали в себя мужскую похоть. В Гондокоро не было иных детей, кроме детей в неволе. Гондокоро был местом смерти для всех. Для жителей страны и для пришельцев, для мусульман и для христиан. Даже лимонные деревья в Гондокоро умерли. Они стояли двумя рядами, посаженные людьми с крестом на груди из страны немцев — те построили дом для своего Бога, посадили деревья на благо всем, устроили кладбище…
— Кладбище! Сумасшедшие.
— Горстка их тесно лежала в могилах позади лимонного сада. Они не смогли убедить в своей вере ни единого человека. Все построенное ими опять разрушилось, и в Гондокоро не было ни одного человека, кто обратился бы к кресту, зато бесчисленное количество попало во власть алкоголя.
— Ни единого христианина? Сами видите, как слаба эта вера.
— Может, слаба вера людей с крестом на груди, а может, люди были довольны верой своих предков.
— Просто до них не дошла еще истинная вера.
— Она дошла до них, истинная вера, она сидела в сердцах работорговцев, пожирателей людей, ее принес тот же ветер, и она молчала, когда они воровали чужие жизни. Она была как отец, принимающий злодейства сына, потому что это его сын. Что за цена у справедливости, которая не действует так же — нет, которая не действует в первую очередь в собственной семье? Наши братья в исламе, они были хуже дьявола. Они были свирепы, и если какая-то деревня сопротивлялась их набегам, если она сражалась с ними и была побеждена, потому что у них были винтовки, которые возвещают смерть быстрее любого копья, если страна становилась беспокойной и их дела оказывались под угрозой, тогда они брали пленных, много пленных, крепко связывали им руки и ноги, но нет, не чтобы их продать, а сгоняли их на скалу, на скалу над водопадом, где пленники падали в реку, и ужасным было, даже если бы людей убивали скалы, если бы они тонули, но в этой реке кишели крокодилы, и они разрывали людей, едва те оказывались в воде, истощенные люди, легкая добыча, и весть об этом разносилась по всему краю, как нашествие саранчи. А если работорговцы убивали человека в сражении, то отрезали ему руки, чтобы украсть его медные браслеты. Трупы бросали кучей подальше от их лагеря, и уже на следующее утро оставались лишь кости.