Иванов Всеволод Никанорович
Шрифт:
И все те семнадцать букв были первыми буквами-инициалами названий Давыдовских деревень…
К вечеру в большом зале в сумерках служили всенощную. В кресле впереди всех сидела величавая старуха, еще красивая, в лиловом платье, в высоком чепце с желтыми лентами, в накинутой на плечи шали. Белая ручка ее лежала на подлокотнике, в ручке зажаты жалованная царицей эмалевая табакерка с алмазами да кружевной платочек. Толпы гостей, домашних, своей и приезжей дворни, приживалов с горящими свечками в руках наполнили зал и, истово крестясь, молились о своей благодетельнице-барыне в лиловом. Дамы, девицы всех возрастов скромно жались в кучу, словно овцы в грозу, придерживая около себя детей.
Всенощная отошла, свечки задули, осенняя темнота ступила в залу. Барыню подхватили почтительно под руки две елейные вдовы, и она уходила, важная, благосклонная, тряся чепцом с лентами, кланяясь направо и налево, постукивая клюшкой…
Племянница Потемкина! Куда там! Александр Львович пригласил мужчин к легкому ужину в белую столовую, и гости облегченно, как всегда после молитвы, рассаживались за столами, рыча по полу тяжелыми креслами.
Выпили, закусили, завязывали уже общий разговор.
Удар пушки.
Где-то тонко отозвалось стекло. Все подняли головы, задержали движение..
— Кто ж это так поздно? — вымолвил Александр Львович, только что насадивший на вилку ломоть телятины. Подержал телятину на весу и снова опустил на тарелку… — Эй, Федька! Проводить прямо в столовую.
Лакей распахнул и придержал дверь — в столовую вбегал человек в дорожном сюртуке, с Георгиевским Крестом в петлице, с бледным, нервным лицом, с растрепанной шевелюрой, большеглазый, большеносый, он шарил взглядом по столам, выискивая, знакомых.
— Якушкин! — громогласно, хоть и несколько недоуменно, возгласил генерал Орлов, подымаясь из-за стола огромным своим торсом. — Иван Дмитриевич! Откуда вы, Якушкин?
Якушкин церемонно кланялся на все стороны: Орлов, Давыдов? — Николай Николаевич? — Сердечно рад! _ И вдруг, увидя Пушкина, вспыхнул от неожиданности:
— Пушкин! Да как же ты здесь, братец?!
— Милости, прошу! — звучно пробасил Александр Львович. — К столу…
— Я на именинах… — отвечал Пушкин: — А что ты, братец, как сюда попал?
— Пушкин! — обрадованно повторил господин в дорожном платье, бросаясь к нему… — Восторг ты, Пушкин, чистый восторг! — Он тряс поэту руку, зорко всматриваясь ему в лицо. — Пушкин! Я только что слышал твое в Петербурге…
И, рубанув воздух рукою, задекламировал:
Но мысль ужасная здесь душу омрачает: Среди цветущих нив и гор Друг человечества…И сам же зааплодировал:
— Браво, браво… Пушкин, друг! Это же гениально!.. Это все знают! «Деревня»!
Пушкин смотрел ему в лицо. Ему почему-то приятнее было который раз слушать того же Орлова, фальшиво напевавшего «Черную шаль»…
А тут его же, пушкинскими легкими словами словно изливалось чье-то раздражение.
— Кто же не знает твоих стихов? — жестикулировал Якушкин. — Любой прапорщик наизусть прочтет тебе и «Ноэль» и «Деревню». Все знают, братец! Популярность! Популярность! — повторил он, потирая руки.
Орлов тряс головой и снисходительно и подтвердительно.
— Господин Якушкин! — Александр Львович ворковал радушно. — Соловья не баснями же кормят! Прошу к столу! Чем бог послал. Здесь все свои…
…Ужин не затянулся. В комнате Пушкина при свечке Никита на столе хлопотливо отглаживал утюгом на завтра батистовую сорочку с пышной плойкой к открытому фраку, на потолке качалась его черная тень. Пушкин лежал на диване.
На душе как-то неясно. Подступал, мучил давно уже «Кавказский пленник», хотелось писать. А садиться к столу, начинать писать не приходилось — ведь завтра именины. Праздник подходил, окладывая все небо словно грозой. Что-то ещё продолжало беспокоить его, саднить в груди, царапать, как небольшая заноза…
И вдруг понял:
— Якушкин!
Встретились они с Якушкиным года два тому назад, у Мансурова. Тогда Якушкин влетел в кабинет тоже так, точно с цепи сорвавшись, протянул руку, представился:
— Якушкин!
Пушкину же послышалось:
— Я Пушкин…
И Пушкин весело подхватил:
— Позвольте, как же так? Это я — Пушкин!
Шутка была Якушкиным принята холодно, с дерзким лицом, впрочем, безукоризненно вежливо… О, он труден, этот Якушкин! Какая-то постоянная взбудораженность, нарочитость и при этом чуть жалкая…