Иванов Всеволод Никанорович
Шрифт:
На почтовой станции в Николаеве, пока смотритель прописывал подорожную, поэт приказал своему верному слуге:
— Достань-ка, Никита, из погребца рому! Чтобы крепче уснуть.
Все его будущее было в чемодане!
Утро, как и всякое утро, всегда мудренее, оптимистичнее ночи. В легком тумане, брызжа светом, встало солнце, дохнул утренний ветерок, и опять степь, блестя росой, стлалась под колеса коляски.
Пара дней — и подошли холмы, дорога стала то сползать в песчаные овраги, то тяжело выбираться из них — исчезали мазанки, появились избы, в краснолесье замелькали седины берез, стало свежее. Доехали и до первого утренника, покрывшего траву изморозью, пришлось Пушкину надеть дорожный сюртук и картуз. Вот хвойные леса стали солдатами во фрунте посторонь дороги, замелькали бороды, сапоги, шляпы трешневиком, бабьи повойники да платы. Все дышало здесь мирным благодушием, тихой дерзостью, и Пушкин ощутил, что действительно он недалеко от своих мест, что Михайловское — это не призрак памяти, а дом. Родовой дом над Соротью, где свежа вода, где будет отдых от южной роскоши глаз и чувств, хотя свое путешествие по милым этим местам Пушкин потом описывал так:
Теперь у нас дороги плохи, Мосты забытые гниют, На станциях клопы да блохи Заснуть минуты не дают; Трактиров нет. В избе холодной Высокопарный, но голодный Для виду прейскурант висит И тщетный дразнит аппетит, Меж тем как сельские циклопы Перед медлительным огнем Российским лечат молотком Изделье легкое Европы, Благословляя колеи И рвы отеческой земли.Видя ясные приметы близости родных мест, Пушкин повеселел, а Никита просто ликовал… И когда на десятые сутки утром уже подъезжали, сердце поэта билось крепче:
— Дом дедовский обжит целым веком… Свой.
«Эсхин возвращался к Пенатам своим, к брегам благовонным Алфея…» — вспомнил Жуковского Пушкин. Эх, Василий Андреич, брат, не туда ты хватил… Какой там «брег Алфея»! И еще «благовонный». Сороть! Пенаты! Маменькино Михайловское…
И поэт засмеялся от удовольствия, осматриваясь по сторонам, узнавая знакомые места. Дом..: Домой…
«Бам-м!» ударил подтверждающе колокол первым звоном и раскатился окрест широко.
Вправо на горах, из густых дубов и вязов блеснули купола Святогорского монастыря.
«Бам-м!»
И пошел, и пошел благовестить могучими звуками, обгонял приставшую тройку…
Проехали деревню Бугрова — безлюдно, все в поле. Страда! И как прежде, при виде рысящей, звенящей тройки жнецы и жницы па поле подымались, выпрямляли натруженные спины, прикладывали руки щитком над глазами: — Кто едет? К господам!
И снова сгибались к земле, к своей вековечной, такой надежной кормилице…
Последние две версты до Михайловского ехали сосновым бором. Стрелы утреннего солнца между дерев низали сизый сумрак, зажигали зелень мхов, выхватывали торчащие пни, высокие травы. Просека перешла в липовую прямую аллею, озеро вдали блеснуло. На косогоре, над горой приземистый дом с двумя крыльцами… Вот он! Странное, похожее на удивление чувство охватило Пушкина: пока он пропадал, жил где-то вдали, и здесь, оказывается, шла своя жизнь тоже. Кто-то заботливо сохранил для него и возвращал ему и эту тишину, и колокол, и свист птиц, и рощу, словно вынимал все это из кошелки памяти и показывал поэту:
— Это что? А вот это? Видишь? — Это дом! Помнишь?
И поэт, оказывается, и помнил, и узнавал забор с выломанной доской, и сосну, торчащую из-за него. И ворота с медной иконкой под князьком, а главное — вспоминал и самого себя таким, каким был раньше, когда видел все это.
Коляска, качнувшись, въехала в ворота, объехала слева скромные клумбы, остановилась под сиренями. Крыльцо… Коляску настигли, облепили мчавшиеся за ней из самой деревни девчонки и мальчишки — точно такие, как они были и пять лет тому назад… Не растут они, что ли? Или это уже другие?
Статная девушка, выбежав на середину двора, остановилась, согнулась в поясном поклоне, косы упали с плеча.
— Ольга! Ольга Калашникова! — узнал ее Пушкин. Девчонка! Ах, какая!
В похилевшем, погрустневшем человеке в синем халате с чубуком в руке, что боком выдвигался из двери на крыльцо, Пушкин узнал своего батюшку Сергея Львовича: его сильно тронуло время. А дама в кружевном капоте, выбежавшая на крыльцо, одной рукой хватаясь за замшелые перила, другой прижимая лорнет к глазам, — это же маменька… Маменька! Тонкая стрекозиная талия, широкие буфы рукавов у плеч, высокая прическа, черные локоны штопором… Как поблекла! Время… Как это страшно. А Ольга Сергеевна — сестренка. А Левушка братец!.. О!
В криках, восклицаниях, в вопросах, в поцелуях, в переглядывании родителей между собой, всхлипываниях накоротке, переходящих в смех, вся семья ввела Пушкина в гостиную.
И там изо всех углов смотрела многоглазая тайна остановившегося времени. Время стыло в зеленых изразцах старинной печки с медными отдушниками и с лежанкой, в краснодеревном диване с парой красных кресел, в портретах темноликих генералов и жеманных дам, как из окошек, глядевших из золоченых рам, в иконах с венчальными свечами, с восковым флёрдоранжем и белыми изжелта лентами, в овальном тускнеющем над диваном зеркале, в гравюрах в рамочках, в миниатюрах и в черных силуэтах в синих паспарту над фортепьяно. Воздух гостиной насыщен был дремотной тишиной, запахом пачуль. В дверях смущенная толпилась дворня, серые, голубые, карие глаза снова рассматривали молодого барина в упор, не то робко, не то с издевкой — ведь, чать, свой барин.
Расталкивая толпу дворовых, в залу, тяжко ступая, вплыла няня Арина Родионовна в черном повойнике, с штатом на плечах, поклонилась поэту большим обычаем> залилась слезами:
— Сашенька, Сашенька ты мой! Ой, какой же ты стал… Некормленый! Худо-ой! Да че-ерной!
Причитая, приговаривая, то отодвигаясь, чтоб лучше рассмотреть, то опять прижимая к груди своего выкормыша, выговаривала она хозяевам гневно, что-де ряду они не знают, порядка не ведут, что ж это такое, сын из царской опалы вернулся домой, нужно Кузьку враз спосыловать за попом со причтом, отпеть молебен о благополучном возвращении.