Шрифт:
Он огляделся, будто тот, второй, все еще мог быть поблизости и подтвердить своим присутствием нечаянную идею. Место было нелюдимое и голое. Правда, у подножия густо зеленели заросли тальника. Там пробегал ручей, но его почти не было видно за раскидистыми кронами. А склон точно подстрижен — цветы, травка мелкая, со всех сторон открытым ощутил себя Пирогов. Даже не по себе стало.
«Эко бросает тебя, — подумал он огорченно. — Затрепыхал, как синица в силке… Прав Кречетов — от избытка пара это бросает туда-сюда». Но другой голос, упрямый, властный, требовал не отступать.
Он наметил широколистный зеленый пучок на линии нового направления и тут сообразил, что склон-то круто закругляется, что если опуститься, — лечь! — пучка этого видно не будет, он отступит за кромку елбана, да и сама кромка приблизится. И тогда… И тогда выявится сама точка…
Дернулось в нетерпении сердце. И вдруг будто оборвалось: в акте медицинского освидетельствования трупа не указано проникающее направление раны. Вот в чем загвоздка! Пуля могла войти в череп под большим углом или наоборот — под малым. Сверху, снизу, сзади… Таким образом, на расстоянии десяти-пятнадцатн шагов но видимой кромке склона могло быть великое множество точек для стрельбы.
«Как же так? Почему? Неужели и на Бобкова подействовала уверенность Кречетова? Или испугал вид Ударцева: была нужда копаться, когда и без того видно два открытых перелома, сильные ушибы, возможно, сотрясение… И неделя… Почти неделя — на склоне. Под солнышком…»
Необъяснимо, но чем дольше находился Пирогов на откосе, тем больше утверждался в сомнительности самоубийства. Обостренная мысль привела его к выводу и сделала этот вывод бесспорным — Михаил обладал натурой не сентиментальной, а суровой, холодной, ему не свойственно было слепое отчаяние, присущее людям слабым, неуверенным, нерешительным. Это первое! И второе заключалось в оборонительной позе тела. Ведь не мог он, описав дугу в воздухе, упасть прямо за камень и остаться там. Крутой склон непременно увлек бы его ниже, почти к основанию. Значит, тело лежало не там, куда его бросило. Это, кстати, подтверждается и другим наблюдением. Ударцев и конь оказались не на одной прямой линии, а как бы на двух разных лучах, исходящих с места начала падения.
«Почему мы не увидели всего этого сразу? — подумал Пирогов. — Видно, нас угнетала внезапность факта. Сам вид… Смерть…»
Он вспомнил слова Кречетова: пытался ползти… Конечно, пытался! Но почему не по ровному уклону, а под камень? Под камень, который сначала оставался в стороне, а потом оказался на пути непреодолимым препятствием. Не полз ли Михаил, чтоб укрыться за ним? Тогда — от кого? От человекообезьян? От пещерных людей? Не их ли имел в виду Ударцев, говоря о затерянном мире?
Он еще долго шарил по траве, обнюхал, заглянул в каждую трещинку, под каждый камешек, лист. Ничего! Ни «визитки» преступника, ни записной книжки Ударцева, ни карандашика дамского. Не было на склоне и у его основания оборванной латунной пуговицы со звездой по выпуклой лицевой стороне… Ну хотя бы чего-нибудь! Не на безлюдной же планете пробегает узкая каменистая дорога.
Но может, это как раз и указывает на тщательность приборки?
«Спокойно. Спокойно, — сказал он себе, поднявшись на дорогу и отвязывая коня. — Главное, не сорваться в галоп. Не пороть горячку».
Рассуждая так, он старался не думать о том, что сделал плохо, без возражений уступив Ударцева капитану Кречетову, слепо повинуясь старшему по званию и большему опыту.
Глава четырнадцатая
В Покровку он приехал вечером уже. Однако его ждали, и он встретился с несколькими активистами, передал благодарность Непчинова. В сельсовете ему показали опись взносов: пятьдесят три тысячи в казначейских билетах и облигациях, три браслета из серебра, четыре золотых кольца, одиннадцать золотых монет царской чеканки достоинством в пять и десять русов, две плитки гамбургского серебра достоинством по два фунта.
— Как ото понимать — русы? — спросил Пирогов.
— А это господа хорошие мечтали заменить рубль на рус. Даже начали приучать уже людишек, — пояснил старик из активистов. — Давно то было. Годов семьдесят тому. Али шестьдесят. До японской войны.
— А как эти русы сюда попали?
— Того не спрашивай. Чего тут не было в переворот. Сказывают, в девятнадцатом объявился здесь самозванец, за царевича Алексея себя выдавал. Может, он и завез? Пышно трактом проехал, со свитой казаков. В городе в честь его обед давали. Тут-то и поняли — самозванец. Смешно и грешно. Царевич-то вилкой есть не умел. Сморкался…
— Интересно. Ну а гамбургское серебро? Гамбург — это ж немецкий город.
Старики, их было четверо, сочувственно смотрели на него: живет человек, в петлички вырядился, а в голове столь места пустующего…
— Серебро тоже очень старое. Его завезла сюда торговая экспедиция… Вообше-то везла она его за границу, да шустрые людишки подкараулили обоз-то.
— Ну, деды! Такие страсти — на ночь.
— Тому двадцать годов с лишком будет. Тут тс и революция, всякие другие флаги взросли. А кто и без флага баловал.
— Смотрю я, вы тут все торговые… эксперты.
— Жили с того.
Жили-были… Из-за сложного географического положения, щедро напичканная золотом, серебром, медью, железом, углем, драгоценными и поделочными камнями до революции область не развивала промышленность. Три десятка частных крупорушек, десяток кожевенных мастерских, две или три колесные — вся эта немеханизированная индустрия работала на сиюминутные внутренние нужды. Население — по одним данным до ста тысяч душ, по другим — за сто — занималось земледелием, скотоводством, охотой, извозом, работало на купеческих факториях. В единственном уездном городе, выросшем из петровской казачей крепости в предгорной укрепленной линии, на начало века числилось две с половиной тысячи домов, из которых только тридцать восемь были каменными. В одной старой книжке, написанной полицейским исправником и отпечатанной в местной типографии, приводились прелюбопытные сведения о городском населении: шестнадцать потомственных дворян, сорок два священнослужителя, сто тридцать семь купцов, четыре иностранных подданных, четырнадцать тысяч мещан, двести с гаком крестьян…