Шрифт:
— Семьдесят три тысячи! Принимай!
Корней Павлович отрицательно головой мотнул, руки за спину спрятал.
— Сами повезете. Сами в банк сдадите. Я лишь сопровождать буду.
— Сам? Один?
— Мало?
Ночевать он пошел к Смердову. Поужинали картошкой с салом, растопленным на сковороде, заели малосольным огурцом. Потом уединились в боковушку, где было постелено Пирогову. Разговорились.
— Как у людей настроение?
— Да как! Неважное настроение. Газеты вертят, ищут, не написано ли, что война на победу пошла. А она не идет… Ты бы выступил перед народом.
— Я ведь тоже не знаю, когда она… на убыль. Затянулась.
— Все равно выступи. Ты ведь начальство какое! С района! Военный. Скажи, какие твои наблюдения за всем ходом. Поищи, нет ли в истории таких случаев. С Наполеоном — чем не пример? Заманили, растянули его по Руси широкой, а потом рога срезали. То, мол, и Гитлеру будет, только еще хуже.
— Об этом же товарищ Сталин сказал.
— Хорошее слово повторить не грех. Нынче как позвонили, что ты выехал, народ зачастил в правление, в Совет. Увидеть тебя хотят. Люди-то. Поговорить.
— Поговорить — не вещь. Но что нового, нового-то что скажу? Когда приезжий «сверху» начинает старые газеты пересказывать, это еще хуже. Значит, нет ничего утешительного и у начальства. Значит, дело худо, совсем худо… Я ж ведь и сам листаю газеты, ничего понять не могу. Бьем мы их страшным боем с первого дня войны, а, видать, не до смерти, потому как нет им конца, лезут, что твои тараканы. Вон куда прут! К Волге!
— О! Вишь как тебя самого забрало? Чего ж о неграмотных людях толковать. Те же недоумения, тот же вопрос. У некоторых тоска в глазах. Боятся.
— Не верят в нашу победу?
— Верят. Но… Очень уж больно. Понимаешь? Вчера почтари привезли десятую похоронку. Сколь их всех тут мужиков было? Деревня! А уже десятая. А к победе сотая, поди, объявится, будь она неладна…
— Но уж… — смягчил Пирогов, но других слов не нашел.
— Да уж, — решительно сказал Смердов. — Насмотрелся я на эти войны. Две за спиной. Поверь, стрижет она, проклятая, солдат, как конная косилка. Но одно дело там быть. На войне. Видно из окопа не очень далеко, но если голова не мякиной занята, разглядишь, откуда тебе грозят, придумаешь, как перехитрить врага. А не перехитришь, что ж, одно утешение, что закончились твои страхи. Разом… Другое дело здесь, в тылу… Мужик уже землей присыпан, а баба с ним, как с живым, еще разговаривает. Разговаривает и понимает, что может в эту секунду, в следующую… А если это мать?.. Трудно словами… Не мастер я. Нутро понимает, слова на язык не идут.
Корней вспомнил вдруг Лизку: «Тошно тому, кто сражается, а тошней тому, кто останется». Удивился, как это у нее точно получилось. Сказал задумчиво:
— Немцы ведь тоже получают похоронки. В Берлине, еще где… А вот ведь новых и новых посылают на убой.
— Сперва они не думали всякое такое. Когда начинали-то. А теперь озлились за эти самые новые похоронки, мести требуют. Так я думаю.
— Это как сказка про белого бычка.
— Верно. Только откуда ж они, сказки-то, берутся? Из жизни. Хошь, я тебе на ночь подброшу одну-две. Для раздумий.
— Сказку? — недоверчиво переспросил Пирогов.
— Чистая правда. А послушаешь, не поверишь… Ну, например… Ударцев тебе рассказывал о памятнике?
— Каком?
— Значит, не в курсе дела ты… О том памятнике, что у въезда в село стоит. Видел? — Пирогов кивнул. — Так это четвертый по счету. Четвертый обелиск! Первый разрушили в тридцатом. На другое утро после похорон встали люди, а памятника нет. Вчера был, а сегодня нет. И могила сровнена, и обелиск под гору спущен… Сколько тогда крови людям попортили, искали — кто! Двоих арестовали по подозрению, теперь ясно, что зря. Обелиск тот подняли на место. И снова одну ночь не простоял он… Вот какие шаньги! Поручили мы тогда комсомольцам выставить тайные посты, проследить за мерзавцем. Памятник восстановили снова. Каменный сделали, вырубили на граните серп и молот, звездочку. Месяц комса день и ночь следила — придет не придет. Потом осень наступила. Сняли мы посты. И тот таинственный присмирел… На десять лет припух тайком. А мы скоро и думать забыли о том происшествии. Не до того. И вот, представь, двадцать второго о войне сообщили, утром двадцать третьего встали колхозники — матушки! — памятника нет! Вот какие шаньги…
— Так это сказка или… — снова переспросил Пирогов.
— Или! — значительно сказал Смердов.
— Кто под памятником?.
— Наш первый председатель. Председатель Совета. Бедовый мужик был… Крутой… Горячий… Не всегда правый, но кто скажет нам, где та правда, что мягенькая, как лен… Ударцев здесь жил месяц. Почти безвыездно. Перебрал всех, кого хоть на мякине зацепил. И не нашел… Он и потом еще наведывался. Да куда там! Хитрый зверюга оказался, ни голосом, ни волосом не выдал себя.
— И до сих пор не выявлен?
— Живет! И уж он-то, поверь мне, не за нашу победу молится.
Корней подхватился с краешка кровати, на которой сидели они оба, крутнулся на каблуке. Комнатка узенькая была, не разбежишься. Одернул машинально гимнастерку, снова сел.
«Живет! — эхом пронеслось в голове. — Живет! А Михаил в земле лежит… Всех перебрал, но не нашел. А потом, выходит, нашел… Нашел… И поскакал во весь дух. До того поворота… Черт!.. Сбавь пары, Пирогов. Сбавь…»
— Вы говорите… Ударцев… наведывался и потом. Когда он был здесь в последний раз?