Поляков Сергей Алексеевич
Шрифт:
Чтобы уличать, надо напрягаться, куда-то идти, доказывать… Удобнее потом, когда официант уйдет, сказать про него то, что думаешь. А некоторые, так даже с удовольствием, зная о завышенной цене, сами дают больше: могу! Не мешать же им? Те же, кому принесешь под салфеткой пива или вина, становились совсем ручными. Эти точно не подведут.
Странное творилось в душе моей. Когда я шел по вагонам и раздавал обеды, то чувствовал, что выполняю нужное, полезное дело. Но когда возвращался обратно и собирал деньги…
За короткий промежуток времени — между тем, как человек возьмет обед, поест, расплатится, я старался определить, кто он такой, и сделать к товару (или не сделать) соответствующую надбавку. Полный мужчина с рыхлым отечным лицом спросил борща. Записав его в богачи или большие начальники, я слупил максимальную надбавку и, поставив посудинки на стол, двинулся дальше. Но в углу сидел сосед, конопатенький, простого вида человечек. Доверчивые глаза его подсказывали мне, что он так и сидит всю дороженьку голодным, не решаясь выйти на остановке в буфет или воспользоваться услугами разносчика. Следуя благородному порыву, я поставил обед и перед ним.
Ноги привычно носят меня мимо столиков в зале, по вагонам. Руки с благоприобретенными навыками ставят перед клиентами обеды, отсчитывают сдачу, выдают хлеб. И уже привычно откладывают во внутренний карман «надбавку». Как медленно идет время: в один день впрессовывается столько разговоров, происшествий…
Вагон, в котором хозяйничает Вера, начинает все больше и больше притягивать меня. Ей я мог бы рассказать всё о своей так называемой трудовой деятельности — и Вера не отвернулась бы.
Я стремлюсь сюда еще и потому, что в тесном уютном мирке ее служебки хоть на минуту можно ощутить себя прежним человеком — как сама Вера, как пассажиры ее вагона. На некоторое время — при разговоре за стаканом чаю об институтских делах или о доме — мне это удается, но зато потом я еще сильнее предчувствую надвигающееся разоблачение. А оно будет, разоблачение…
— Молодой человек, вы можете принести яблочного сока?
— Одну минуту.
Я отдал последний обед и, не дожидаясь, пока освободится посуда, вернулся на раздатку, где официантка Фисонова разбавляла водой яблочный сок.
— Ты что? — задохнулся я от гнева.
— А ты? — Взгляд ее был невозмутимо спокоен. — Святой?
— Да ведь… — Я почувствовал, что краснею: для Фисоновой мои манипуляции с ценами давно уже не были секретом. — Это же детям может достаться!
— Ну так возьми, налей из банки и разноси сам. И напиши на подносе: «Только детям». Если такой добрый.
Я открыл новую банку, налил два стакана сока. Выпросил у директора пару апельсинов. И отнес все малышу.
Я возвратился на раздатку, загрузил контейнер и отправился в противоположную сторону состава.
«И нечего коситься на таких, как Фисонова, — уже спокойно подумал я. — Мы на равных».
Перед обедом Фисонова вызвала меня в тамбур и, закурив сигарету, сказала:
— Ты чего, разбойник, делаешь? Все себе да себе. Шеф-то — обижается…
— Сколько? — спросил я Фисонову.
— Да хотя бы червончик для начала — не обедняешь.
— Не обедняю. — Я прошел через ресторан на кухню и, сжимая в кулаке десятку, спросил, где шеф.
— Они отдыхают, — ответили повара. — В купе ноги задирают.
Я прошел в штабной вагон, резко открыл дверь купе. Шеф, лежа на нижней полке, читал газету.
— Что это? — Шеф с недоумением на лице перегнулся пополам, сел на полку. Затем мгновенно выхватил из моих рук бумажку и посмотрел ее на свет. — Откуда? Ну, к чему это? Ну, право, я не знаю, что и делать… — А сам уже запихивал, вбивал десятку указательным пальцем поглубже в нагрудный карман. — Это совсем лишнее… Ну, я не знаю…
В пять часов вечера показался Балхаш. Сначала зацвел издали зыблющейся плазменной дымкой испарений, затем показались бирюзовая гладь воды и берега, поросшие зеленью. И вот у самой дороги среди горячих песков и раскаленного воздуха плещется прохладная благодать воды. Поезд остановился. Пассажиры сначала по одному, а затем, осмелев, группами выскакивали из вагонов и некоторые прямо в одежде бросались в воду. И мы с Верой, оставив в ее служебке одежду, в брызгах теплой воды побежали по прибрежной отмели. Потом, подсеченные начавшейся глубиной, упали разом в нежную прохладу и поплыли.
Вернувшись в поезд, я обнаружил, что дневная выручка — около пятидесяти рублей — исчезла. «Шей да пори — не будет простой поры», — говорит в таких случаях моя тетушка, человек старинной закваски.
Меня все чаще уводит в ту сторону состава, где находится вагон Веры. Противоположную сторону взялся кормить сторож Семеныч. Директриса Жанна Борисовна уже недовольна моими частыми отлучками в известный вагон: работать надо, студент!
— Суп куриный, колбаса поджаренная с рисом…
В одном из последних купе хвостового вагона сидит у окна старик. Я давно приметил его — очень высок, небрит, седые пожелтевшие волосы спутаны, не ухожены. Останавливало взгляд выражение лица его — беспокойное и беспомощное, какое бывает у маленьких детей, попавших в больницу.