Шрифт:
Он их предал, забыл… Хотя сейчас он все еще находился в оцепенении и мысли его были вялы и неуправляемы, он вспомнил, наконец, и это последнее…
Он вспомнил маленький перрон их франтоватого вокзала. Его провожали мать и Анна. Школьный друг Ширя, уже став мастером спорта, боролся на очередном чемпионате.
За десять минут до подхода поезда мать, решив что-то еще прикупить ему в дорогу, ушла в вокзальный буфет, и он остался наедине с Анной. Он опять говорил ей о Москве, московских родственниках, о том, что год пробежит быстро и они будут вместе, но чувствовал, что с каждой фразой становится от Анны все дальше и дальше.
Подошла мать и, вызывая чувство стыда и досады, толкала ему в сумку ненужные пирожки. Ему казалось это и мелким и глупым. И опять перед его глазами равнодушно и уверенно заскользил танкер, плывущий куда-то далеко-далеко, и опять ему нестерпимо захотелось уплыть, улететь, уехать…
Перед самым отходом сердце у него все же дрогнуло. Обычно поезда не задерживались у их вокзальчика, а, постояв две-три минуты, катили дальше. Но в тот раз что-то случилось, и он к концу долгой десятой минуты с удивлением обнаружил, что мать и Анна чаще смотрят не на него, а друг на друга, и мать улыбается, а Анна смеется… Ему казалось, что они еле знакомы, и вот… Они опять о чем-то говорили и смеялись и смотрели не на него — уезжавшего, и впервые чувство одиночества маленькой холодной льдинкой прикоснулось к его сердцу.
Ровно за два мига до отхода — он уже был в вагоне — непонятно откуда свалился Ширя. Невысокого роста, с переливающимися мышцами мускулов, силу и ярость которых не мог скрыть новенький белый джинсовый костюм, Ширя подскакивал на своих кривоватых ногах, что-то кричал и показывал на пальцах. Крашев ничего не слышал — вагонные окна на их вокзальчике всегда закрывали (впереди было два тоннеля), но сам вид Шири говорил больше, чем надо. Здесь было все: и радость от встречи, и известие о том, что он — Ширя — опять победитель, и даже то, чтобы Крашев знал: скоро Ширя доберется до Всесоюзного чемпионата, до Москвы, а уж там он себя и покажет…
Но вот вагон дернулся, глаза матери и Анны устремились к нему, с каждым мгновением отдаляясь дальше и дальше; еще неистовей запрыгал перед окном Ширя, все еще что-то доказывая и объясняя; и вот уже не стало видно слез на щеках матери, все дальше уплывало погрустневшее лицо Анны, застыл, широко и тяжело расставив ноги, Ширя; а потом все они превратились во что-то единое, провожающее его, и он долго-долго, пока поезд огибал бухточку, видел слитые вместе фигуры… А потом вагон, часто звякая по стыкам, влетел во тьму первого тоннеля, и все: городок, синяя бухточка, вокзал и уже неразличимые мать, Анна, Ширя — все пропало…
…Крашев смотрел на ветхий, совсем старый дом, ветхость и старость которого уже не могли скрыть ни ухоженный чистый двор, ни ставшие, кажется, еще пышнее кусты роз, ни весь его когда-то импозантный, а теперь жалкий вид. Он вглядывался в дряхлые, дощатые стены, в закрытые ставнями окна, словно надеясь, что старый дом расскажет об Анне. Но дом молчал…
Часть II. КРАШЕВ
Ночь оказалась для него много тяжелей, чем он ожидал. Лишь вялые, чуть бродившие мысли, свернувшись в рыхлые, неуклюжие клубки, замирали в нем, он тут же оказывался на кладбище, у могил отца и школьного учителя. Какие-то неведомые ему силы влекли его в конец кладбища, к калитке. Он уже видел заросшую ежевикой тропку; нависая над кладбищем, с укором смотрели на него тени, и тут же ледяной, какой-то космический ужас пеленал его душу и тело, и Крашев просыпался…
После пятого или шестого раза испытанный им страх был так велик, что ему стало все равно. Заснуть и увидеть страшный сон он уже не боялся, но не было самого сна.
Его мысли стали опять четки и ясны… «Так отчего же этот страх?» — спросил он себя. И отчего тени, и лоб, покрытый липким потом после бега по короткой тропке к морю, и отчего он не может заснуть в эту тихую осеннюю ночь?
Он вспомнил когда-то читанный рассказ Шукшина «Осень» и суетного Филиппа, по глупости не женившегося на Марье. И вот прошла жизнь, Марья умерла, и Филипп, у которого и жена и дети, на старости лет понимает, что единственный родной человек у него — это Марья, а жизнь… жизнь прошла… Отчего он запомнил этот маленький рассказ? Неужели и он все эти годы любил и любит Анну? А кто же у него, кроме матери, родной человек? Жена?
…Они учились в одной группе, и она стала его женой на пятом курсе, когда вдруг все пятикурсники бросились жениться и выходить замуж. Кому-то надо было остаться в Москве; кто-то вдруг понял, что не может жить без кого-то; кто-то привез жену после последней практики из далекого Норильска; кого-то пробила ностальгия по родному селу и по девчушке-соседке, совсем уже выросшей; у кого-то от привольной жизни появилось время и на любовь…
Они не искали друг друга. Они заметили друг друга с самого первого курса. Бежало время… Летели институтские годы… Они учились, ходили в походы, работали в стройотрядах, влюблялись в других, целовались с другими, взрослели, но всегда помнили друг о друге… Он никогда не пытался за ней ухаживать, никогда не провожал ее домой, не покупал билеты в кино, в театр; не интересовался, как она провела лето или с кем ходила на нашумевший спектакль.
Но они были «парой». Они были той «парой», о которых бабы в деревнях говорят, что они «подходят друг к другу», а в небольших городках и плохих фильмах — «созданы друг для друга». Наверное, она так не думала, и Крашев так не думал. Но они всегда помнили друг о друге.
И все случилось просто и быстро…
На одной из студенческих вечеринок, зимой, когда уже большая половина их группы переженилась и повыходила замуж, он подошел к ней и пригласил на танец. Это было медленное танго, странным образом вдруг вклинившееся в ревущие шейки и начавшие опять возрождаться роки.