Новиков Алексей Никандрович
Шрифт:
Когда-то, в роковую для себя минуту, автор «Мертвых душ» пришел к убеждению, что причины добра и зла кроются в самом человеке. Чем больше в это верил, тем решительнее отмахивался от тех, кто утверждал, что зло таится не в природе человека, а в условиях, в которых он живет. Коренной ломки этих условий требовали передовые люди России. А автор «Мертвых душ» уверовал в возможность нравственного возрождения и Чичикова и Плюшкина. Так и не мог вырваться из порочного круга.
После возвращения из Парижа Гоголю стало совсем плохо. Мало того, что холодеет тело и мучают нестерпимые боли. Мало того, что пожелтело лицо, распухли и почернели руки. Какую новую душевную муку предвещают эти неведомые ранее телесные недуги?
Болезнь развивалась так явственно, что уже приходилось скрывать свое состояние от Жуковского.
Гоголь никуда не выходит. Он один как перст, когда простое слово участия показалось бы ему милостью небес.
Он много пишет в эти черные дни. Только не в тетрадях, предназначенных для «Мертвых душ». Он пишет друзьям. Собранные вместе, его письма могли бы составить скорбный лист, в который заносят медики наблюдения над больным: «…Меня мучает плохое состояние моего здоровья, которое, признаюсь, никогда еще не было так плохо… Не говоря уже о том, что исхудал весь, как щепка, чувствую истощение сил и опасаюсь очень, чтобы мне не умереть прежде путешествия в обетованную землю…»
Вернулась старая мысль о путешествии в Иерусалим, мелькнувшая в Москве. Но Гоголь готов ехать и просто на курорт, если это будет угодно богу. Впрочем, не о физических недугах сокрушается он: «Я думал о лечении своем только в этом значении, чтобы не недуги уменьшились, а возвратились бы душе животворные минуты творить…»
Творить? Если бы хоть один новый листок был готов для «Мертвых душ»!
«Я мучил себя, – признается автор, – насиловал писать, страдал тяжким страданием, видя бессилие, и несколько раз уже причинял себе болезнь таким принуждением и ничего не мог сделать, и все выходило принужденно и дурно. И много, много раз тоска и даже чуть-чуть не отчаяние овладевало мною от этой причины».
Кому бы ни писал Гоголь, ко всем обращена мольба о помощи: «Молитесь обо мне, молитесь сильно!»
А молельщики все те же: графини Виельгорские, Александра Осиповна Смирнова; к ним присоединился юродствующий граф Толстой. Но, должно быть, никто не знает молитвы, которая может спасти автора «Мертвых душ». Как ни тяжелы его физические страдания, может случиться еще худшее: «Тягостнее всего беспокойство духа, с которым труднее всего воевать», – жалуется Гоголь. Его смятение дошло до того, что он послал записку священнику:
. «Приезжайте ко мне причастить меня, я умираю…»
Николай Васильевич очнулся, сидя в кресле, и долго прислушивался к себе. На столе лежала раскрытая тетрадка «Мертвых душ», но отчужденными, осуждающими глазами смотрит Гоголь на свое создание.
Конечно, он мог бы вывести еще целую вереницу «коптителей неба», подобных Тентетникову, Петуху, полковнику Кошкареву или генералу Бетрищеву. Но разве в них дело? Ему нужна другая, грозная вьюга вдохновения, которая, как верил он раньше, подымется из облаченной в святый ужас главы его, – тогда почуют люди величавый гром других речей.
Автор «Мертвых душ» возвращается мыслями и поместье Скудронжогло. Нет нужды поднимать вопрос о государственных перестройках в России, если помещики создадут изобильные хозяйства на благо и себе и подопечным крестьянам. Но сколько ни присматривается автор к почтенному Константину Федоровичу Скудронжогло, сколько ни беседует с ним, одна мысль терзает Гоголя: его покинула способность творить! Ему не приходит в голову, что никакой художник не может создать то, чего нет в жизни.
Жизнь говорит о другом. Написано ведь и в продолжении «Мертвых душ», что в Тьфуславльской губернии голодает народ; сказано, что взбунтовались мужики против помещиков и капитанов-исправников; сказано, что весь город отдан в незримую власть юрисконсульту и паучьей его сетью решительно все оплетено… Все сказано, но не показан путь спасения.
А смерть, может быть, опять стоит у него за спиной, и ничего из сочинений его, нынешнего, не останется России. Новая, еще неясная мысль рождается у Гоголя: может быть, его письма, писанные к разным лицам, окажутся полезны всем русским людям?
Гоголь метался между Франкфуртом и Гомбургом, где открылись целебные воды. Гомбургские воды не помогали.
В сумерках, сменивших теплый июньский день, Гоголь, вернувшись во Франкфурт, неслышно проскользнул наверх, чтобы не тревожить ни Василия Андреевича, ни его супругу. Не зажигая огня, оглянул свое жилище и с отрадой убедился, что сумрак овевает привычные вещи, никакие призраки не дерзают нарушить его одиночество. Но в ту же минуту возникла перед глазами полузабытая картина.
Юноша сидит подле печки. В отсветах пламени все яснее рисуются черты лица сидящего. Он развертывает какие-то тоненькие книжки и, едва заглянув в них, одну за другой бросает в огонь. Потом сумрак окутал смутно знакомую комнату, и все исчезло.
На столе у него лежало произведение, за пороки которого должен держать ответ перед богом и людьми не наивный автор «Ганца Кюхельгартена», бросившийся в литературу с опрометчивостью молодости, но умудренный жизнью писатель, слова которого ждет Россия. Нет ему прощения, если ложно или обманчиво будет это слово.