Шрифт:
– непременно - послать -!
–
в магазин, за тёплым халатом для Любы, но только махнул рукой: машина должна быть у Макаренко под носом как можно быстрее.
Потом он смотрел из окна, как его тридцать первая осторожно двинулась с места.
— …И зачем теперь это всё? — спросил он себя про фирму, про дом,
— пустой — дом — где — бутерброды — по — утрам — и — белые — пуговицы — облетающие — с — рубах — будто — перламутровый — цвет — по — весне — и — тяжёлые — ужины — в — ресторане — и — пустые — разговоры —
про жизнь. С деловарами. С девицами. С обслугой…
А в Москве что его ждёт? Та самая протухшая квартира, в которую можно, конечно, посадить какую-нибудь лупоглазую особь —
с раздутыми от силикона губами,
с прооперированным дорогим носом,
с гелевыми грудями,
накаченными будто автомобильные шины,
и с бритой…
Люба, не поднимающая век, умрёт сразу, как только Цахилганов скажет Барыбину: «Всё. Довольно. Перестань назначать ей препараты. Хватит». Выхода нет… И Барыбин ждёт теперь этих его слов. После которых измученная Любовь умрёт,
— измученная — болью — и — обезболиваньем.
И кто он тогда? Цахилганов? Вдовец? Он — и — вдовец?!.. Он — свободный, то есть — никому не нужный,
— нынче — свободный — значит — не — нужный —
человек.
А всё нужное теперь не бывает свободным,
потому как оно оказывается занятым
наперегонки…
Ах, Люба, Люба, как же она подвела его!
Любовь — самоубийца…
— Твоя болезнь — это самоубийство, Люба!
А ведь никого он не любил — так.
Но тот, который был одновременно им самим, не соглашался с этим. И Цахилганов едва узнал себя в нём. Семилетний мальчик, в синих сандалиях с дырками и в матросском костюмчике, стоял перед ним
и смотрел мимо него…
Всё, всё теперь понятно. Прежде, чем телу рассыпаться в прах, личность дробится. Она раскалывается и разлетается на отдельные разновозрастные собственные облики, которые кружат вокруг, вот оно что…
Рой обломков прошлого. Бесполезная щепа на месте кораблекрушения.
Всё дробится, прежде чем исчезнуть…
Что ты хочешь сказать, мальчик, напоследок? Ведь зачем-то тебя вынесло сейчас на поверхность
из тёмных глубин памяти?..
Но сосредоточенный маленький Цахилганов не обращал на взрослого себя никакого вниманья. Он стоял себе возле водонапорной башни, бездельничая. А вокруг военной грузовой машины, груженной домашним скарбом, бегали два солдата. Они заливали воду в радиатор.
В кабине же сидела молодая толстая женщина с грудным ребёнком на руках и широко позёвывала над ним, склонившись низко. А среди домашнего скарба, в кузове, словно в гнезде, пережидали остановку печальный офицер и обыкновенная девочка.
Она, усталая и покорная,
была туго повязана белым платком.
Светлая редкая чёлка падала на прозрачные глаза.
Отвернувшись от военного, девочка сжимала у горла вязанную рябую кофту, как будто у неё была ангина,
и смотрела не на водокачку,
не на солдата, бегущего с ведром по жаре и что-то кричащего водителю, и не на водонапорную башню, и не на сторожа водокачки с перебитым сизым носом, стоящего в длинном брезентовом плаще,
а на него,
не взрослого,
остановившегося на обочине случайно,
в синих сандалиях с дырками, но в матросском ладном костюмчике…
Маленький Цахилганов никогда ещё не встречал такой одинокой девочки, и понимал уже, что другой, хоть чуть-чуть похожей на неё, не существует на свете. Это открытие ошарашило его, а потом перепугало. И у него зачесались щиколотки, как от крапивы. Когда она перестанет смотреть на него, сжимая кофту на горле, он, скорее всего, умрёт. А если умереть не удастся, будет искать её всю жизнь,
— для — того — чтобы — она — так — смотрела — на — него — вечно.
Он сильно старался не сморгнуть,
когда чесал ногу ногой,
чтобы не пропустить попусту этого мгновенья,
готового сорваться и улететь навсегда
в неведомое, в чужое –
в — не — его — будущее.
Но солдаты, перемахнув за борт кузова, уже уселись среди скарба, перевязанного толстыми верёвками. Мотор загудел. Машина осторожно двинулась с места. Качнулись,