Шрифт:
– Да я тоже кой-чего повидал, – говорю.
А вроде – и виноват перед ней.
Губы её, с розовинкой сейчас и они, добро улыбаются:
– Ну, дай тебе Господь ещё подальше пожить.
– А как вас зовут?
С пришепётом:
– Искитея.
И сердце во мне – упало:
– А по отчеству?
Хотя при чём тут отчество. Та – и была на пять лет моложе.
– Афанасьевна.
Волнуюсь:
– А ведь мы вас – освобождали. Я вас даже помню. Вот там, внизу, погреб был, вы прятались.
А глаза её – уже в старческом туманце:
– Много вас тут проходило.
Я теряюсь. Странно хочется передать ей что-то же радостное от того времени, хотя что там радостное? только что молодость. Безсмысленно повторяю:
– Помню вас, Искитея Афанасьевна, помню.
Изборождённое лицо её – в солнышке, в разговоре старчески тёплое. И голос:
– А я – и чего надо забываю.
Воздохнула.
В тёмном платке – та погорше:
– А мы – никому не нужны. Нам бы вот – хлебушка прикупить.
Тишина. Чирикают птички в берёзах. Доброе мягкое солнце.
Искитея, из-под набрякших век, остатком ослабевших глаз – досматривает меня, отчётливо или в мути:
– А вы что к нам пожаловали? Что ль, с каким возвестием?
Та, другая:
– Може, наше прожитбище разберёте?
Мы с Витей переглядываемся. А – что в наших силах?
– Да нет, мы проездом. На старые места посмотреть приехали.
– А тут – и начальство ваше. Может, оно…
В тёмном – подсобралась:
– Ид'e?
– Да тут где-то.
Невдали звонко пропел петух. Петушье пенье, что б вокруг ни творись, – всегда сочно, радостно, обещает жизнь.
Ну, а нам… нам что ж?.. Дальше?
Попрощались – пошли выше, через хребтик.
А сердце – ноет.
– Осталась наша деревня на голях, – окает Витя. – Как и была всю дорогу.
– Да, сейчас для людей не больше добьёшься, чем когда и раньше.
Во все стороны открытое место. Вот и Моховое близко. Да и ближе него теперь позастроено.
А поправей, ко второй улице, – с пяток овец пасётся. Без никого.
Присели на бугорочек. Смотрим туда, вперёд.
– Во-он там предупредитель наш был. Как он уцелел тот день?
– Но ночью потом – здорово засекали. И давили много.
– А утром – опять нас сорвали.
– Суетилось начальство. Здесь бы – больше сделали, зачем к Подмаслову совали?
– В Подмаслово не поедем?
– Да нет, наверно. Времени не остаётся.
Сидим, солнышко с левого плеча греет.
– Помогать им – по одной не вытянешь. Весь распорядок в стране надо чистить.
А – кому? Таких людей – не видно.
Давно не стало их в России.
Давно.
Сидим.
– А какой же я дурак был, Витя. Помнишь – про мировую революцию?.. Ты-то деревню знал. С основы.
Витя – скромный. Его хоть перехвали – не занесётся. И через какие строгости жизнь его ни протаскивала – а он всё тот же, с терпеливой улыбкой.
– Вот там, поправей, отмечали тогда день рождения Боева. Говорил: доживу ли до тридцать – не знаю. А до тридцати одного не дожил.
– Да, прусская ночка – была, – вспоминает Овсянников. – И какое ж безлюдье мёртвое, откуда бы наступленью взяться? Я черезо всё озеро перешёл – и до конца ж никого, ничего. И тут – Шмакова убило.
– Как мы из того Дитрихсдорфа ноги вытянули? Бог помог.
Овсянников – теперь уже с усмешкой:
– А от Адлига, через овраг, по снегу – бегом, кувырком…
Смотрим: слева, в объезд Выселок, по бездороги, – сюда два наших джипа переваливаются.
Забезпокоились, куда мы делись.
Оба администратора – в белых рубашках и при галстуках. Местный – куда попроще, и куртка на нём поверх костюма дождевая. На районном – галстук голубой, хороший серый костюм в редкую полоску – и ничего сверху. Лицо же – широкое, сильно скуластое, с хмурким выражением. Волосы – смоляно-чёрные, жёсткие, густы-перегусты, и с чёрным же блеском на солнце.
Говорим: – Забросили их тут.
Районный: – А что от нас зависит? Пенсии платим. Электричество им подаём. У кого и телевизоры.
А местный – это то, что прежде был «сельсовет», – видно, из здешних поднялся, до сих пор в нём деревенское есть. Долговатый лицом, длинноухий, волосы светлые, а брови рыжие. Добавляет:
– Есть и коровы у кого. И курочки. И огород у каждой. По силам.
Садимся в джипы и – администраторы впереди – едем по грудкой дороге через саму деревню, по нашему склону вниз.