Шрифт:
Но почему она видит в нем того же башибузука, которого полюбила?
И внутренне трепещет в ожидании, когда он проявится.
— Мне часто снится Тбилиси, — прервал молчание Дато. — А тебе?
— Тоже… — Она сделала глоток. — В большинстве моих снов действие происходит в нашей квартире на Плеханова. Не в бабушкиной, не в мужниной московской… В этой, тбилисской. Те мне вообще не снятся. Как будто я в них не жила никогда.
— А мне наша квартира не снится совсем. Что странно. Ведь с ней связаны все воспоминания о детстве. И именно они закладывают фундамент наших подсознательных ассоциаций.
— Да, это странно.
— Но я во снах постоянно ношусь по Руставели. Не всегда на Казбеках, велосипеде или мотоцикле. Иногда по-собачьи. На четырех лапах. И это такой кайф!
— Почему ты не звонил и не писал? — выпалила Маша. Она мучилась этим вопросом не только в дни томительного ожидания двадцать лет назад, но и все последующие годы.
— Когда? Кому? — не понял Дато.
— Тогда. Мне.
— Ааа, вот ты о чем… Я не мог.
— Ты что, весь месяц провел в подвале? Связанный по рукам и ногам? Или ты был при смерти, не мог ни говорить, ни писать? У тебя отшибло память, и ты запамятовал, что о тебе беспокоятся невеста и брат? Да мы похоронили тебя двадцать раз. Понимаешь?
— И вы так скорбели по мне, что решили спариться?
— Какое слово-то подобрал! — возмутилась Маша.
— Нормальное, — огрызнулся он. — От слова «пара».
— Мы можем сейчас разругаться в пух и прах, а можем поговорить, как цивилизованные люди, — сбавила тон Маша. Все же она женщина, должна быть мудрее. — Меня этот вопрос беспокоил все годы… Все, Дато, понимаешь? Я же миллионы раз проживала и муки ожидания, и ад своего… не побоюсь этого слова, грехопадения… И все думала о том, что его не было бы, соизволь ты подать весточку о себе.
— Я убил человека, Маша. И не знал, как с этим жить. Поэтому не звонил, не писал… Был сам себе противен. Посещали мысли о суициде. Но я справился с собой. И как только это произошло, я вернулся домой.
— Кого ты убил?
— У нас была стычка с советскими военными. Серьезная заваруха. Троих наших ранили, одного серьезно, он умер. У кого было оружие, тот отстреливался. У меня только нож. И я перерезал одному из солдат горло. Он был совсем молоденький, чуть постарше меня. Я видел его глаза, когда жизнь покидала парня. В них было столько всего. Сначала удивление, потом сомнение, будто он не верил своим ощущениям, затем ужас и, наконец, мольба… Он смотрел на меня и просил — спаси, спаси меня…
— Не у тебя, наверное… У Бога.
Дато пожал плечами и отвернулся.
— Надо еще выпить, — пробормотал он. Взяв бутылку, стал разливать виски. Когда повернулся, Маша заметила, как блестят его глаза. — Давай за упокой его души. Столько лет прошло, а мне до сих пор снятся его глаза, и я просыпаюсь с криком… — Он залпом выпил виски. — Помнишь Исаака, брата тети Розы?
— Вашей соседки? Которая на машинке вечно строчила?
— Ее.
— Нет. Я его не видела ни разу.
— А меж тем он жил с сестрой под одной крышей. Только затворником. Редкий раз во двор выходил. Но на Девятое мая всегда, с медалями, неизменно пьяный. Я думал в детстве, что он алкоголик и это нормальное его состояние. Но, оказалось, он вообще не пьющий. Только в День Победы надирался. И шел на митинг или парад. А потом болтал с нами, пацанами дворовыми, про войну рассказывал. И как-то Зура вступил с ним в спор. Заявил, что убийство — грех, независимо от того, во имя чего его совершаешь. А тот в ответ, вот пошел бы на фронт, там на твоих глазах убили бы товарищей твоих, ты бы иначе заговорил. Я был согласен с Исааком. До тех пор, пока сам не лишил жизни человека. Да, в бою. Да, я считал его врагом. Да, он продырявил грудь моего товарища пулей… Оказалось, это ничего не меняет! Для меня точно. Как и для него. Когда я вернулся в Тбилиси уже с кровью на руках, то пришел к Исааку. Он уже плохой был, лежал. Тетя Роза впустила меня, проводила в его спальню. При мне была бутылка водки, я тогда много пил. Я сел возле кровати и все рассказал Исааку. Про то, что убил, и про свои муки. А потом спросил, неужели бывает иначе? Он ответил — да. Чем больше убиваешь, тем спокойнее относишься к смерти других. Но каждая отнятая жизнь — отмершая частичка твоей души. Тебе потому и легче, что добра в тебе меньше и меньше. Поэтому Исаак и напивался в День Победы. Вроде праздник, а как радоваться, если душа в струпьях? В тот день мы со стариком выкушали бутылку водки. Утром умер он. Тетя Роза меня проклинала потом. Да мне все равно было. Я-то себя уже проклял…
Маша слушала его и мысленно распинала себя на кресте. Огромными гвоздями пробивала кожу, сухожилия, мышцы, кости… колотила по ним с остервенением! И умирала от боли… Не своей — его!
— Прости меня, — прошептала она. — Прости, если сможешь… — Слезы брызнули из глаз.
Пережив такое, он вернулся домой… К ней! А она…
Встретила его голой в объятьях другого мужчины.
Брата.
Как Дато не сломался после этого? Ничего же у него не осталось…
— Тшшш… — прошептал Дато и обнял ее за плечи. — Не надо, Маша… Не плачь.
— Как ты пережил все это?
— Было трудно… — Его рука стала крепче. Давид прижал Машу к себе. — Но я справился, как видишь… Только вот это, — он указал на свои седые виски, — уже тогда появилось.
— Зура искал тебя несколько дней, после того как ты убежал. Всех друзей твоих обошли, включая Балу. Где ты был?
— У Балу в подвале. Он брату соврал, сказав, что не видел меня. Я там провел около месяца. Скрывался от мхедрионовцев (я же дезертир по их меркам, предатель) и от Зуры.
— По твоим меркам мы были предателями, да? Впрочем… — Она подавила горловой спазм, но голос все же дрогнул. — Это на самом деле так.
— Я думал, у вас все хорошо. Вы вместе. И не хотел вас видеть. А уж тем более мешать вашему счастью. Но когда от Балу узнал, что ты уехала (он тебя случайно на вокзале встретил), я отправился к брату с визитом. Застал его в ужасном состоянии, в депрессии. Зура сообщил, что ты его бросила, и он теперь не понимает, как жить дальше. Я сказал, что собираюсь найти отца и свалить из Грузии. И если он хочет, может поехать со мной.