Шрифт:
– Сделаю. Почему не сделать?! – ободряю ее.
– Я очень хочу, чтобы ты это сделал. Очень.
– Сделаю. Скажи что.
– Сделаешь?
– Сделаю-сделаю.
– Если как-нибудь случайно, – осмелев, начинает она, – если случайно ты его встретишь. Его, ты знаешь, о ком я говорю. Знаешь? Если ты его встретишь, скажи, что ты ему даже немного завидуешь. Скажи, что ты ему завидуешь, что я его так люблю. Скажешь? Скажешь или нет?.
– Конечно. Скажу, – обещаю я и вижу, как подъезжает автобус, который разлучит нас. – Скажу, – обещаю, целуя ее в щечки и чувствуя прикосновение ее губ к своим. – Скажу…
На Восточный железнодорожный вокзал через десять минут должен прибыть Восточный экспресс. Пытаюсь вспомнить все криминальные истории, случившиеся в этом поезде, описанные и выпущенные миллионными тиражами. Ни одна не вспоминается, однако Восточный экспресс мне кажется страшным, вызывает недоверие и дрожь в теле. Поезд, как и полагается, опаздывает. Жду Марка, позвонившего мне вчера из Австрии и пообещавшего приехать в Париж этим поездом.
К встрече друга я подготовился: купил четыре бутылки вина, колониального рома, голландского сыра. Должно бы хватить. В ожидании поезда мечтаю, как откупорим бутылку и будем потягивать из нее. Хочется выпить. Хочется опьянеть. Хочется сбежать от парижского маразма, основательно подмывшего плотину моего сознания.
Ожидающих Восточный экспресс не один, не двое и не пятеро. Добрая сотня людей встречает Восточный экспресс. Маршрут популярный. Слышу, как рядом со мной разговаривают венгры, немцы, румыны. Поезд подходит.
До предела сосредоточившись, стою в хлынувшей из поезда толпе. Один за другим мимо меня проплывают чужие и незнакомые лица. Их множество. Только здесь можно увидеть такое разнообразие форм черепа. Антропологи могли бы писать на Восточном вокзале свои научные труды, эмпирически проверять теории, сортировать, классифицировать. Они еще не нашли это место. А может, забыли? Неожиданное разнообразие черепов. Мой тоже попадает в это разнообразие. Кто-то уставился на меня, но его быстро постигает разочарование. Да, не тот. Стою, прищурившись, под световым табло, изгнав из подсознания страх того, что оно сейчас может упасть на меня. Кто-то вручает цветы, кто-то начинает плакать, кто-то смеется, кто-то хлопает другого по плечу. Толпа валит по-прежнему. Марка не видно, хотя мимо меня уже тянется хвост этого каравана, такой похожий на плавник русалки.
– Привет, – слышу знакомый голос.
– Хайль Гитлер! – отвечаю автоматически.
Рядом со мной стоят Марк и девушка. Мы не виделись почти год, а много лет назад договаривались встретиться в Париже. В это мгновение исполняется наша мечта, когда-то казавшаяся абсолютно недостижимой. Обнимаемся. Девушку не знаю, но не упускаю случая поцеловать ее в щечки. Как-то и нечего сказать. Стоим и смотрим друг на друга. Толпы уже давно нет. Она молниеносно растаяла в городе, умеющем убивать самые чистые надежды.
– Как доехали? – спрашиваю, так как, встретившись по прошествии долгого времени, надо обязательно воспользоваться этим архетипом, этим штампом общения, этим универсальным инструментом беседы, как сказал бы создатель инструментализма Дьюи.
– Не спрашивай! – Перехватывает эстафету общения Марк. – Страшно. Ехали с немецкими школьниками. Они сели ночью в Штутгарте. Кричали, орали, пили. Потом облевали весь вагон. Чуть на меня не попало. Учителя сидели в уголке и даже замечания не сделали. Страшно. Кошмар. Они подрались.
– Я похоже ехал из Варшавы в Краков. Было точно так же. Они тоже блевали. Но потом я увидел, что их опекает священник, правда, тоже не сделавший ни единого, даже самого осторожного замечания. Было восхитительно.
Должны были бы идти, а мы все еще стоим на перроне Восточного вокзала. Темы для разговоров вроде бы и кончились. Беру в свои руки инициативу, тем более что чувствую себя как бы хозяином.
– Программа такая, – говорю, – сейчас едем ко мне, едим, пьем, отдыхаем, после этого в гостиницу. Хорошо?
Кое-как пробиваемся в метро. В подземных лабиринтах чувствую себя, как рыба в воде. Ненавидящие несправедливость французы проверяют наши билеты. По громкоговорителю объявляют, что на другой линии произошло самоубийство. Едем молча. Наши рты заперты. Ничто не может так совершенно парализовать их, как время.
На улице Кастаньяри меня приветствует Дружок.
– Сегодня будет жарко, – произносит он неоригинальную фразу.
– Очень жарко, – подтверждаю я не более новой фразой.
– Выпьем, – говорю я, когда мы уже дома, и те, кого я встречал, без слов разваливаются на знаменитой софе.
– Сейчас?!! – улавливаю неслыханную из уст Марка интонацию.
– Сейчас. А что тут такого?
– В девять часов утра?! Так рано?!
Его безразличие меня нокаутирует. Не могу поверить. Я два месяца ждал этого момента, а он отказывается выпить. Это бессовестно, но надежды не теряю.
– У меня есть вино, пиво, ром, – соблазняю я.
– Так еще очень рано, – вгоняет меня в безнадежность Марк.
– Тогда, может, пива? – предлагаю я в отчаянии.
– Не хочу. Чая. Лучше всего фруктового.
Понимаю, что в этот момент происходят странные вещи. Это недоразумение. Решаю: если он откажется выпить, буду пить один, но попытаюсь еще раз.
– У меня есть белое, красное вино.
Не помогает. Грею воду для чая. Я недоволен, никто меня так не нервирует, как любители чая. Я побежден, но не сдался. Капитуляция еще не подписана: Кейтель, сидя в тюремной камере, еще сомневается…
– У меня есть алжирское вино, – бросаю я последний козырь.
– С этого и надо было начинать, – приходит в себя Марк. – Алжирское не пил лет десять.
Откупориваю бутылку. Наливаю вино в еще вчера заготовленные бокалы, и такая легкость, такая доброта обнимает душу… Вино расслабляет все мышцы. С плеч спадает утренняя ноша. Нервозность и раздражительность исчезают. Кажется, у них тоже. Ясно, что тоже. Мы уже пьем по третьей, пробуем ром. Марк вытаскивает из сумок привезенное австрийское, которое велел купить своей спутнице и коллеге Римме. Все прекрасно. Мир уже вращается. Он не может вращаться без горючего. Вечного двигателя нет. Академия наук Франции уже больше ста лет не принимает проекты. С миром вращаемся и мы. Идет как по маслу. Рассказываю, как однажды, напившись водки, зашел в бар, заказал бокал горячего вина и, выпив его, сразу же протрезвел. Прихлебываем пиво, запиваем его вином, разводим ромом. Предлагаю текилу. Тоже пробуем. У меня еще есть литовская водка, однако она не выдерживает конкуренции с остатками «Порто». Еще только десять часов, а мы уже веселенькие. Особенно я. Лучше и быть не может. Такое событие необходимо отмечать. Отмечать не одно утро. Такое событие надо отмечать каждый день – утром, вечером, ночью. Мы должны пить и пить. Веселиться и веселиться, чтобы компенсировать то, что было отнято у нас в течение тридцати лет. За несколько дней, за несколько недель, за несколько месяцев мы обязаны вернуть себе все это. Мы должны быть совершенно пьяными, чтобы забыть, откуда мы, кто мы и что нас ждет. Мы должны опьянеть, забыть маразм и впасть в другой, может быть, точно такой же, но когда-то желанный. Я пьян. Пьян, но опьянение мое не такое, какое я испытывал раньше. Не депрессивное. Оптимистическое, пускающее в ход механизм мышления и речи. Это светлое опьянение, которое не могут одолеть никакие, самые разные сорта алкоголя. Все хорошо. Хмель приятный, легкий, в сон не клонит. Ради одного этого можно было бы от многого отказаться. Вращается, вращается, вращается. Алжирский столик опрокидывается, окурки выбрасываются за окно, движения некоординированные, однако они такими и должны быть, если мы сегодня вместе в Париже. Не в Риме, не в Берлине, не в Лиссабоне, а в Париже, в котором, кроме нас, больше никого нет. Мы пьянеем, трезвеем и все пьем, пьем…
– Я иду в душ, – говорит Римма.
– Я после тебя, – не возражает Марк.
Все обретает смысл и все теряет значение.
– Попьем оба в Париже, – говорю Марку. – Мы должны попить. Другого случая может больше и не представиться.
– Попьем, – одобряет он и развеивает последние сомнения относительно абстиненции.
Провожаю их в отель, названный звучным именем Паскаля. Паскаль здесь ни при чем. Ни при чем и янсенисты, с которыми он когда-то сошелся. Мы опьянели, поэтому материя, материальные блага нас не волнуют. Только с этой точки зрения мы близки к Паскалю. Может быть, ближе, чем все остальные.
– Здесь должна быть зарезервирована комната, – говорю я портье на страшном английском, кроме того, едва ворочая языком.
– Да, есть, – говорит портье, не способный оценить нашего счастья.
Лезем по скрипящим деревянным ступенькам под самую крышу отеля. Отель ахает, увидев нашу доселе невиданную компанию. Подобным образом должен был ахать и приют Оскара Уайльда, превратившийся в наше время в пристанище богачей.
– Приглашаю на обед к себе домой, – говорю им, от усталости рухнув на невообразимой ширины кровать. – Часа в четыре. Нет, приходите раньше.
Иду на улицу Кастаньяри. Дружок сегодня ошибся. Метеорологическое предчувствие его обмануло. Сегодня льет. Я опять мокрый. От слез.Вся Европа опутана фекальными трубами. Порой они лопаются. Прихожу в ярость, однако ничего не могу изменить. Джим просит помощи. Он подрывает всю мою систему. Увы, у меня не хватает сил уберечь ее, поэтому соглашаюсь и иду к нему в студию. Знаю, что придется наплевать на больную руку и готовить еду для будущих гостей. Это бесит меня еще больше, но вида не показываю. Культурный человек, говорят, должен уметь управлять своей злостью. Это мне удается с большим трудом.
– Садись и отдыхай, – говорит мне Джим, когда я уже у него дома.
– Ты же сказал, что надо будет помочь?
– Отдыхай, еще много времени.
Сажусь во дворе на стул. Тут же ко мне подсаживается Йоко. Она тоже отдыхает в ожидании дальнейших указаний.
– Ich liebe dich, – начинает она сыпать неоригинальными словами.
– Ja, ja, – отвечаю.
За окном в студии вижу красавца Джека. Он меньше и толще, чем в прошлом году. Красуется в желтой рубашке, на которой – симпатичный зайчик, возможно, символ сексуального меньшинства. Петер равнодушно листает газету. На кушетках спят две особы. Девицы. Одна, кажется, совсем неплоха. Зато другая храпит. Бойкий малый, скрывающий свой настоящий возраст, приглашает меня внутрь. Ему должно быть около пятидесяти, но выглядит, словно полгода назад кончил гимназию. Он наливает мне вино в бокал. Это действие доставляет Джеку удовлетворение. Я догадываюсь, что Джеку он весьма по душе. Недаром он фланирует, подобрав живот и подтянувшись.
– За здоровье! – говорит мне этот пожилой юнец, когда мы все сидим за столом.
Снова залпом выпиваю вино. Замечаю, что юнец уже в переднике, в который его заботливо нарядил Джек. Передник подходит. Кажется, будто он родился в нем.
– Я летчик, – плетет он мне о себе. – Сегодня прилетел из Нью-Йорка. Прилетел – и попал сюда. Сейчас готовлю еду.
– Ты здесь первый раз?
– Я ненадолго. Завтра вылетаю обратно.
Оптимизм юнца мне нравится. В Париже едва полдня, а не упускает случая помочь незнакомым. Услужливый. Трудяга. Помощник. Много слов можно было бы найти, чтобы его охарактеризовать. Он все шутит. Выносливый. Атлантика его не утомила. Хотя его и не просили, бросается к раковине и помогает проснувшимся соням мыть бокалы. Они, кстати, тоже американки, которых приютил Джим. Подозреваю, они еще не знают, какие услуги придется оказывать жителям и гостям этой студии. Петер не дремлет. Бросает газету и прижимается теперь к той, что покрасивее. Я замечаю, что у нее очень мускулистые ноги. Девушка щедрая – разрешает себя потискать. Йоко снисходительно наблюдает за этим действием. Может быть, немного и завидует, однако терпит. Вторая американка идет умыться. В ванную она не успевает, потому что летчик уже поит ее вином. Джек издает радостный крик. Только теперь вижу, что на нем широкие синие карликовые брюки, развевающиеся вокруг ног, словно паруса пятимачтового судна. Всем очень весело. Веселею и я, так как летчик меня не забывает. Наливает уже третий бокал вина. Откупоривает еще одну бутылку. Йоко снова признается в любви. На этот раз к летчику, однако тот остается равнодушным. Джек доволен. Насвистывает, изгибается, показывая неожиданную для толстяка пластику. У летчика от счастья темнеет в глазах. Петер пытается укусить девушку за палец ноги. Та ойкает, однако сует Петеру в рот другой. Лежит, пьет понемногу вино и смеется над страстью, обуявшей немца. Ее подруга вроде бы собирается всех нас оставить. Она очень хочет в ванную, а может, и в туалет. Увы, усилия бесплодны. Джим, спустившийся по ступенькам из своего логова, хватает ее в охапку и целует в невинные щечки. Ей хотелось бы убежать, но она не отваживается, так как Джим здесь хозяин, а капризы хозяина всегда святы. Джек шлепает летчика по заду. Все довольны. Все счастливы. Никто и не вспоминает, что через час сюда нагрянут сотни гостей. Без спроса наливаю себе вина. Я доволен, что они такие счастливые. Я счастлив, что могу быть свидетелем их радости. Джек смеется, как девочка. Он даже не скрывает, что в этот момент он самый счастливый человек в мире. Делится своей радостью: обнажает руку и показывает летчику, как удачно загорел в солнечной Калифорнии. Летчик не может надивиться на рыжину его кожи. Как контраст демонстрирует свой живот – белый, словно гренландский снег. Они по-прежнему не перестают любоваться друг другом. Петер не отпускает лежащую. Кажется, скоро начнет жевать ногти у нее на ногах. Йоко улыбается мудрой восточной улыбкой. Джим мнет у схваченной бедро, а она давно уже больше не хочет в ванную.
Всеобщее блаженство прерывает несмело вошедшая пара. Они тоже американцы. Вежливо осведомляются, будет ли вечер, не слишком ли рано пришли. Джим недоволен. Я вижу, что он разъяряется, однако ему нельзя подавать вида. Изящно выманивает их во двор.
– Идиоты, пришли на целый час раньше, – заявляет он, беря стулья, предназначенные для мягких мест пришедших. – Я их даже не помню. Говорят, что десять лет назад познакомились у меня, а позже поженились. Теперь пришли отпраздновать десятилетие супружеской жизни. Идиоты!
Пока Джим разговаривает с ними, в студии закипает работа. Джек что-то режет, летчик моет, Петер смешивает, американки чистят, Йоко взбивает. Я пытаюсь всего этого избежать, но безуспешно. Через мои руки проходят лук, чеснок, мясо, подливы, фрукты, сливки и другая мерзость, которой вскоре будут наслаждаться изголодавшиеся гости. Джек в бешенстве, что не успевает. Свою злость он изливает на ни в чем не повинного Петера, который, опустив голову, стоит теперь в углу, ужасно раскаиваясь. Джек кричит, завывает, но стоит ему взглянуть на летчика, и злость отступает, а лицо заливает по-прежнему соблазняющая и увлекающая улыбка. Он даже находит возможность сделать несколько пластичных движений, которые удаются ему в совершенстве. Летчику, видно, это нравится. Он все шутит. Шутит и больше не моет посуду, так как весь мир для него теперь заключен в Джеке. Петеру после устроенной Джеком бани впору плакать, но он справляется с собой. Йоко запевает национальную мелодию. Американки очень быстро начинают потеть. Запах приготовляемой еды смешивается с запахом пота. В студию возвращается выгнавший юбиляров Джим.
– Идиоты. Дураки – пришли на целый час раньше, – не может удержаться, чтобы не пожаловаться, Джим.
Волочем с Йоко котел с десертом на второй этаж. Старушка с невинным лицом открывает нам двери и показывает, куда его ставить. Возвращаемся. Оказывается, Джим забыл засыпать десерт клубникой. Снова беспокоим старушку. Снова тащим котел в студию. Нет, оказывается, все хорошо – этот десерт ни в коем случае нельзя украшать клубникой. Тащим назад. Старушка смеется над нами. Йоко повторяет, что по-прежнему меня любит. Не удается ей сказать это без акцента.
Джек обливает свои синие красавцы-брюки жиром, поэтому ругается. Кажется, ему и немного больно. Он подпрыгивает, схватившись за гениталии. Не дай Бог, еще ошпарился. Летчик тоже взволнован. Мягко гладит Джека по плечу и успокаивает. Однако страдать нет времени. Нет времени утешать. Время работать. Победивший боль Джек снова у плиты. Летчик снова при мусоре. Грустный Петер чистит морковь. Американки мокрые, как русалки. Та, что покрасивее, пытается улыбаться, обласканная Джимом таращит глаза. Вторая, похоже, переработала. Она на глазах начинает походить на мужчину. Все так заняты, что даже не видят этих феноменальных перемен. Песня Йоко очень жалобная. С каждым отрезанным куском пирога грустнее и грустнее.
Все застывают, когда снова видят в студии юбиляров. Лицо Джима искажает сатанинская усмешка. Эти юбиляры на редкость глупы. Джим опять выпроваживает их, заручившись обещанием, что они вернутся не раньше чем через час. Приунывшие герои свадебного торжества уходят. Небрежно замечаю, что их, может быть, стоило бы убить и изжарить. Йоко откликается, говоря, что человечина ей не нравится. Американкам противно. Джек снова насвистывает, так как только что к нему прижался летчик. Джим стонет, но одолевает десяти литровую канистру вина и выносит ее в коридор. Разбираю плоды авокадо. Петер режет лук и наконец начинает плакать. Никто, к сожалению, его не утешает. Летчик вспоминает еще одну веселую историю и забывает, что нужно мыть посуду, сортировать мусор. Джек доволен, хотя у него и подгорело жареное мясо. Пользуюсь случаем и выхожу во двор покурить. Спокойно. Никто не замечает моего отсутствия. Откуда ни возьмись, приходит Петер. Дрожащими руками достает сигарету. Успеваю дать прикурить. Мне его чуть-чуть жаль, хоть он и создает в свободное время компьютерные программы и знает Сантану.
– Эркю! Эркю! – окликает меня Джим. – Ты пойдешь с ней, – показывает он мне на ту, которая уже полчаса, как стала мужчиной, без грудей и с челюстями рецидивиста.
Иду с ней по улице Алезья в кулинарию, где нам велено произнести имя Джима. Только и всего. Дальше якобы все произойдет само собой.
– Джим, – хором произносим мы, обращаясь к несколько ошалевшей кулинарше.
Она что-то хрипит в ответ. Можно понять, что никакого Джима она не знает. Моя спутница повторяет то же еще раз и вонзает в нее выразительный взгляд. Тут начинается. Продавщица сладостей сует нам хлеб. Не знаю, зачем нам нужно было идти вдвоем? Может быть, Джим хотел оказать мне услугу? Спасибо, мне не нужны такие услуги.
– Я очень плохо говорю по-французски, – говорит она мне, когда мы пересекаем улицу Томб-Исуар.
– Я совсем не говорю, – отвечаю ей. – И нисколько из-за этого не переживаю.
– Я знаю всего несколько слов.
– Я тоже знаю.
– А что ты знаешь? – вроде бы с любопытством спрашивает она.
– Знаю: я хочу с тобой потрахаться.
После этого признания она успокаивается и больше вопросов не задает. Я немного ее разочаровал. Но, с другой стороны, нечего спрашивать бессмысленные вещи. Я ответил откровенно, так что нечего злиться.
Когда мы возвращаемся, первые гости уже стоят в ожидании во дворе. Они еще не отваживаются одурманивать себя вином. Джим представляет меня, однако я уворачиваюсь и заявляю, что мне пора на встречу, что мне очень жаль, но должен всех оставить. Исчезаю за воротами двора, где сталкиваюсь с топчущимися гостями – бедняжки, не запомнили код.
У церкви Святого Петра меня уже ждут. Марк и его коллега пунктуальны, как какие-нибудь австрийцы, немцы, швейцарцы или отчасти эльзасцы. Приходится извиниться, что опаздываю. Веду их к Джиму. Вижу, как по Алезья двигаются группы людей. У нас одна и та же цель. Они идут к Джиму. Когда оказываемся во дворе, вижу массу народа. Джим по-прежнему хорошо помнит имена, поэтому не перестает представлять моих друзей. Я показываю самое важное – где вино, – и ныряю в трясину разговоров.
– Познакомься! – кричит мне Джим с балкона. – Это твоя соотечественница.
Вижу особу, которая в семидесятые годы должна была бы быть хиппи. Не могу оторвать глаз от ее выкрашенных красным лаком ногтей на ногах и сандалий, скрывающих эротические ступни.
– Я пою на девяти языках, – начинает она без предисловий, не оставляя мне даже паузы, чтобы выразить удивление. – Пою на девяти языках: по-английски, по-французски, по-литовски, по-немецки, по-датски, по-эстонски, по-шведски, по-испански и на санскрите.
– Вот это да! – якобы удивляюсь я, однако лакированные ногти не позволяют мне удивляться и пленяться ее личностью.
Не знаю почему, но жалею, что начал беседовать с ней на родном языке. Пока что она мне ничего плохого не сказала. Может быть, и не скажет, однако возникает неодолимое желание как можно скорее от нее сбежать. Увы, поздно. Снова накликал на себя беду, так что придется терпеть ее общество.
– Сейчас пою на санскрите, – продолжает она легенду о себе. – Это будет уже мой второй диск.
– Ого!
– Да-да, второй. Нас девять: конголезец, два француза, баск, чилиец, индус, египтянин, еврей и я – литовка. Нас очень любят, так как мы отличаемся. Не такие, как все. Мне нравится петь на санскрите.
– Еще бы!
– Раньше я пела по-французски, по-английски, по-немецки, по-эстонски, по-датски, по-шведски, а сейчас пою на санскрите.
Я хочу наконец прервать ее, поэтому осмеливаюсь справиться, где она выучила санскрит. К сожалению, оказывается, сама, все сама, самостоятельно. И играть на гитаре тоже самостоятельно. Все самостоятельно. Мне остается только подтвердить, что она очень способная, однако это замечание застревает в горле, и я ее не хвалю. Мог бы, конечно, похвалить, но не выходит.
– Ого! На санскрите! – восхищаюсь я. – Как трудно на санскрите петь! Как трудно!
– Трудно, – соглашается она. – А что делать?! Что делать?! Нужно. Если мы не будем петь на санскрите, то кто же еще будет?!
– Верно. Кто же еще будет петь?!
– На санскрите очень хорошо петь.
– Верно.
– Нужно что-то иметь внутри. Если имеешь, тогда можно петь на санскрите. Нужно иметь.
По ногтям на ее ногах видно, что она что-то имеет. Что имеет, то имеет. Одни называют это безумием, другие – шизофренией, третьи – психопатией. Мы это называем «чем-то», то есть тем, что позволяет петь на санскрите. Хочу сбежать от нее, но это что-то тянет за язык, и я говорю:
– Мне было бы так интересно с вами поговорить, услышать, как вы поете на сансите…
– Санскрите, – поправляет она.
– Как вы поете на санскрите, – продолжаю я. – Очень хотел бы с вами встретиться, может, в другое время, в другой обстановке. Меня санскрит очень интересует. Он, будем откровенны, просто восхитителен.
Договариваемся, что я ей позвоню. Бегу от нее, как черт от креста, как вампир от чеснока. Передаю ее Марку. Уходя, слышу, как она размышляет вслух:
– Почему в Литве все такие грустные?..
Всегда спасает вино. Стою в коридоре, попиваю и вижу, как мучается Марк. Терпение у него слабое. Скоро сбежит.
– Что это за дура, с которой ты меня свел? – не перестает он потрясенно изумляться. – Она психованная.
Советую не принимать так близко к сердцу. Предлагаю вина, и мы пьем дальше. Какой-то пушистый цыпленок объясняет нам, что композицию лучше всего изучать в метрополиях, а не в колониях. Нам удается предельно быстро от него избавиться.
Йоко раздает кулинарные чудеса Джека. Все жрут. Я тоже с удовольствием поел бы, но меня очень интересует вино. Марка, правда, тоже. Он пьет и пытается понять, что плетет на диалекте американских марсиан подошедший к нему старичок.– Он спрашивает тебя, не мог бы ты ему помочь, – говорит мне выбитый из равновесия Марк.
– Всегда готов, – отвечаю я тому старичку, выражение лица которого столь же солидно, как и его костюм стоимостью в семь тысяч.
– Что вы могли бы мне сказать о сжигании мусора в Восточной Европе? – хватает он быка за рога.
– А что вас интересует?
– Меня интересуют территории, которые можно было бы купить.
– Ради Бога, их множество. Нужно только уметь выбирать.
Марк пятится к канистре с вином. Остаюсь один, но ничего не боюсь, так как мне только дай поговорить о сжигании мусора в Восточной Европе. Это моя самая любимая тема.
– Я сжигаю мусор всего Нью-Йорка. Мог бы сжигать и мусор восточноевропейский, – вызывается он.
– Это было бы большим подспорьем, – одобряю я. – Я как раз готовлю рекомендации по этому вопросу для Европейского союза.
– Да что вы!..
– Да. Вы встретили как раз того, кто знает все о сжигании мусора. По моим рекомендациям, между прочим, был осуществлен проект в Океании.
– В семьдесят девятом?
– В феврале месяце, – уточняю я.
Договариваемся встретиться и вместе поджечь тот мусор, которого в последнее время скопилась не одна тонна. Не возражаю, чтобы часть нью-йоркского мусора привозилась в Литву, где бы и сжигалась. Эта мысль ему очень нравится. Словом, ударили по рукам. Он отправился дальше устраивать свои профессиональные дела, а я – за вином.
Не знаю, какой пью бокал, однако все еще слышу и вижу – гости снуют и жужжат, как пчелиный рой. Джим без устали представляет одних другим. Марк немного захмелел. Вижу, как он по-приятельски хлопает Джима по плечу. Хотя я и сам пьян, понимаю, что Джим не испытывает удовольствия. Подзываю Марка к себе.
Покачиваясь, мы беседуем с одной старой девой. Она якобы архитектор, поэтому договариваемся встретиться. Разумеется, у нее дома. Теперь уже она сбегает от нас, неосмотрительно оставив свой номер телефона и адрес. Наливаем себе еще вина. Мимо проходит польская писательница, живущая по поддельному паспорту. Меня не узнает. У этих писателей короткая память.
Мелькают лица. Мы пьяные. Джим делает знаки, что пора выматываться. Гости расходятся. Мы еще не уходим. Марк опять не упускает случая похлопать его по плечу. Вроде бы пора идти. Пора. К сожалению, замечаю композитора-концептуалиста. Меня заливает тоска. Поэтому обнимаю его и целую в бороду. Он, привыкший к голливудской жаре, терпит и поток моих теплых чувств. Бедняга объясняет, почему мне не позвонил. Я ему прощаю. Всем все прощаю. Чувствую себя бесконечно добрым и любящим весь мир. Марк тоже полон любви. Ее не хватает только коллеге Римме, упрекающей нас, что мы напились.
– Мы пьем не для того, чтобы напиться, а для того, чтобы было весело, – говорю я ей, когда идем по улице Алезья к метро.
Она не понимает. Не понимает и польский концептуалист, ведущий меня под руку. Пытаюсь петь. И допеваюсь. Неизвестно откуда рядом с нами возникает босой клошар и предлагает глотнуть его вина. Хоть мы и пьяные, но отказываемся. Продрогший концептуалист оставляет нас. Долго прощаюсь с Марком. Завтра утром снова встретимся.
Большим усилием воли мы заставляем себя выговорить по-санскритски: