Шрифт:
– Хороший человек этот Джим.
Неприятно, но мертвых все больше. Они множатся, как те кролики в Австралии, от которых так и не могут найти защиту предприимчивые фермеры. Вся земля – одно сплошное кладбище. Воздух отдает смертью и гнилью. Конечно, можно было бы что-нибудь изменить, однако живые не находят сил, а может, им просто-напросто не хватает фантазии. Я один из живых. Пока что. Поэтому меня волнуют мертвые. Иду на кладбище. Иду туда, где сосредоточено то, чем живу. Все хвалят это кладбище. Многие им гордятся и втайне надеются быть здесь похоронены. Может быть, действительно очень важно жить надеждой, что будешь похоронен там, где хочешь лечь. Город живет на кладбище. Город его кормит. Все шлет и шлет жертвы в его ненасытную пасть, одним приготовив роскошные торжества, а других провожая несказанно равнодушно.
Все идет к черту, поэтому слоняюсь по кладбищу, ищу известные имена, читаю выбитые на памятниках банальные надписи, возвещающие, что весь мир пошел ко дну и тонет в глубокой грусти. Все надписи лживые и циничные. Должно быть, так удобнее. Не ищу причин. Они мне неинтересны, поэтому только хожу от одного памятника к другому, смотрю на даты и считаю, считаю, считаю – сколько этим счастливчикам все-таки было отпущено времени. Не знаю, счастливее ли были те, которым удалось перешагнуть порог восьмидесятилетия, или те, которые умерли, едва появившись на свет. Не знаю. Не знаю и не ищу ответа. Не ищу, так как вопрос глупый. А если кто-нибудь и ответил бы, лучше бы не было, счастливее бы я не стал. Ответы не делают человека счастливее. Скорее наоборот.
Жрицы разжигают огонь у могилы идола. Полиция пытается прогнать фанатиков, но они снова обступают могилу, и неизвестно, что они здесь ищут, неизвестно, что находят. Полицейский добросовестно выполняет доверенные ему обществом обязанности, поэтому не разрешает даже фотографировать. У него оружие. Любовь безгранична, особенно тогда, когда ничего не стоит. Мне не нравятся любители идолов. Я их не понимаю. С другой стороны, пусть они все обосрутся!
Бессмысленно бродить по кладбищу, навещать незнакомых людей, которые могли быть или были убийцами моей души. Не знаю, что меня сюда привело в этот непривычно дождливый день. Не знаю.
Крипты или их остатки усеяны любовными признаниями, клятвами верности, лозунгами, утверждающими, что вождь не умер, потому что он бессмертен. Какая-то паранойя. Окружающая атмосфера завладевает мной, поселяется во мне, и я становлюсь одним из множества бродяг.
Хочу сбежать. Хочу отделаться от этого состояния, убежать от лиц, от мертвых, от дождя, насквозь меня промочившего. Хочу сбежать от холода, от дрожи, от невыразимой мысли, заставившей меня сюда забрести. Неприятно гулять среди этого скопления камней, которое доказывает, что счастливейшие из счастливейших, знатнейшие из знатнейших всего-то и смогли выпросить у бытия по камню, придавившему их прах.
– Простите, мы правильно идем к могиле Шопена? – справляется у меня одна пара.
Они, наверное, очень любят его ноктюрны, прелюдии, концерты для фортепьяно с оркестром, раз в такой дождливый день не теряют надежды найти его могилу. Все посетители этого кладбища бесконечно любят музыку, литературу, историю, философию. Все они чувствуют жажду, поэтому и ходят сюда освежиться, вдохнуть прах бессмертия. Не знаю, чего еще они могут ожидать. Чего могут ожидать от этого кладбища дети, привезенные родителями из Америки, Океании, Новой Зеландии? Они все здесь. Все с картами. Все отчаянно пытаются сориентироваться в этом месте, где одни важны, другие не столь важны, а третьи совсем незначительны. Блиставшие когда-то остротами в салонах большинству теперь неинтересны. Аристократические фамилии никого не удивляют. Служители казны забыты. Очарование красавиц недоступно.
– Почему ты так растрачиваешь себя? – спрашиваю лежащего здесь Модильяни. – Почему? Скажи, хоть мне и неинтересно.
Он молчит. Все они молчат. Все, успевшие налгать, наболтать, заморочить головы, теперь молчат. Даже не улыбаются. Они нереальны, так как их никогда не было. Никогда не было. Вокруг одна пустота. Только я реален. Все остальное выдумано.
– Будьте любезны, посторонитесь, я хочу иметь фотографию этого надгробия. На память…
Отодвигаюсь. Отодвигаюсь и наблюдаю, как некая личность с упорством каннибала пытается всосать в фотопленку своей камеры останки умершего. Один кадр. Второй. Третий. Личность обрадует своих родных и приятелей фотопроизведениями, на которых будут видны надписи, утверждающие, что мертвый на самом деле жив. Кому сейчас это важно? Жив он. Умер. Ничего не меняется. Никакого смысла. Никакой морали. Не разберешься теперь, как все это случилось и почему. Никто не углубляется.
Все были бы потрясены, если бы кто-нибудь отнял у них кладбища. Почувствовали бы себя нечеловечески обиженными. Вероятно, даже решились бы умереть и лечь под землю, чтобы исправить тот позор, который назвали бы преступлением против человечности. Они ни секунды не смогли бы пробыть без кладбищ, без мысли, что они необходимы, как и память, отдающаяся, словно проститутка, любому капризу времени.
– Будьте так добры, снимите нас у этой могилы, – просит меня горсточка японцев, не по рассказам знающих все ужасы, вызываемые атомом.
Они выстраиваются. Встают аккуратно, чтобы были видны надгробные надписи, которые позже будут напоминать, с кем им довелось иметь дело. Их лица выдают важность события. Они возвышенны и даже немного растроганы, так как знают, что другого такого гения человечество больше не увидит. Видеолента снимает их… Если бы было можно, они выкопали бы гения и, улыбаясь, держали его на руках перед камерой. Если бы было можно…
Дождь хлещет. Гуляют цветные зонтики. Я уже больше не человек, а лишь волна воды, гонимая подсознанием в неизвестном направлении. Когда-нибудь ворота кладбищ должны бы закрыться. Когда-нибудь все должно бы кончиться. Когда-нибудь.
– Я должен ей позвонить, – не находит себе места Марк, в то время как я, промокший, сижу дома и греюсь ромом, водкой, текилой, а также джином без тоника.
– Уже не выдерживаешь, – говорю, когда он в десятый раз набирает номер телефона той, которая коварно вышла замуж.
– Было бы глупо не встретиться, если уж я в этом городе.
Это «встретиться» означает одно – трахнуть. Он не может упустить такого случая. Может быть, только ради этой «встречи» и притащился из Австрии. Увы, никто не отвечает. Точнее, автоответчик сообщает, что в данный момент никого нет дома.
– Разве может она не быть дома всю неделю? – злится Марк, ожидая моего сочувствия.
– Может, ее муж, узнав, что ты приедешь, спрятал ее? – рассуждаю я вслух, хотя это и не слова утешения.
– Не может быть! Я говорил с ней по телефону из Австрии. Она сказала, что будет, будет ждать. Ничего не понимаю.
Все понимаю, но уж объяснять ему не стану. Он тоже понимает, однако боится, а может, и не хочет сказать это вслух. Все равно он решил получить то, за чем сюда приехал. Он не успокоится. Найдет сотни причин и в конце концов добьется своего. Вопрос только – когда. Сегодня ее трахнуть ему не светит. Кажется, не светит и на следующий день. Скорее всего, и послезавтра, а через неделю уже будет поздно. Мне немного смешно видеть его муки, однако, похоже, смеяться не над чем. Он хочет ту девицу. Хочет, а не получает. Это скверное состояние. С другой стороны, у меня в доме возникает какое-никакое напряжение. Это как жизнь, из которой впоследствии можно будет выжать какой-никакой сюжет. Однако я знаю, что погрузиться в перипетии чувств другого не удастся.
– Нет, так невозможно. Ее нет дома!
Марк и не чувствует, как становится неоригинальным. Сейчас его устами говорит мужская амбиция. Не хватает еще, чтобы с тоски начал пить. Пока что держится, но вскоре, подозреваю, из эйфории впадет в безнадежность и будет тушить ее жидкостью. Такая метаморфоза меня совсем не радует. Не хочу разделять его грусть. У меня полно своей, хотя я и не звоню недосягаемой по телефону.
Перестаю согреваться. Перестаю и пьянеть. Мука приятеля, достойная страданий, вынесенных святым Себастьяном, не утихает.
– А ты с ней точно договорился? – спрашиваю я, заранее хорошо зная ответ.
– Конечно! Конечно, договорился!
Глядя на него, понимаю, что одним людям в Париже суждено умирать, другим – метаться, разжигать страсть, а потом выпускать ее через трубу.
– Попробуй еще раз. Может, не слышит? Может, у нее расстройство слуха?
– Пробовал. Сказал, где живу, но никакого ответа! Она же знает, что я приехал!
– Может, она не хочет тебя видеть? Может, лгала?
– Этого не может быть!
Действительно, не может. Должно быть, он прав. Больше ничего не говорю. Думаю о кладбище, запах которого принес на улицу Кастаньяри.
– Поеду постою под ее окнами, – говорит он, приняв радикальное решение.Все равно я никогда ничего не забываю. Всегда все помню. Помню, что было сказано мне много лет назад, не забываю, что было обещано, чем меня пугали. Может быть, это и нехорошо, но в моей памяти живет каждая деталь времени, пространства. Мадам, чьего имени не знаю… Нет, знаю. Мадам по имени Ева, которая хвалилась, что спроектировала не один парижский фаллос, неосмотрительно пригласила меня в гости. Не одного меня, с друзьями. Она, вероятно, хотела бы этот момент забыть, но я помню. Помню и набираю номер ее телефона. Не знаю, что побудило ее пригласить нас домой? Знаю лишь, что от нее, правда, как и от других, мне не нужно ни любви, столь необходимой Марку, ни денег, ни… Чего еще можно ожидать от женщины, которой уже хорошо за пятьдесят, а она по-прежнему наряжается в короткую юбочку и облегающие кофточки, подчеркивающие ее трогательные груди? Кто-нибудь более чуткий, может быть, и ответил бы на этот вопрос, но я знаю одно: мне ничего не нужно от Парижа, от цивилизации, от культуры, от политики, от сексуальных меньшинств. И все равно я ей звоню. Звоню, не зная даже, с чего начать, не приготовив слов, которые мог бы произнести, ничего не прося. Не верю, что она ждет моего звонка. К сожалению, жребий брошен, хоть она и ужасно некрасива.
– Это Эркю, – говорю отозвавшемуся голосу.
– Эркю?
Конечно, это Ева. Делает вид, что не узнает меня. В ее голос может вместиться все удивление этого мира, меня это не волнует. Я ожидал, что она так отреагирует, но отступать некуда. А почему надо отступать, тем более что она совсем некрасивая? Более того. Она просто повергает в ужас. Особенно отечное лицо, выдающее бурно проведенную молодость.
Она несколько раз повторяет мое имя, однако уже первая буква говорит ей, с кем она имеет дело.
Жду, пока ей наскучит эта игра. У каждого начала есть конец. Даже если это зависит от такой, как Ева. Наконец она замолкает. Я тоже молчу. Она сломлена.
– Ах, да… Припоминаю… Эркю. Конечно, Эркю, – говорит она.
– Да, Эркю.
– Приятно, приятно…
Теперь, разумеется, я должен напомнить, что она приглашала нас в гости, однако не делаю этого. Это означало бы напрашиваться, а напрашиваться в ее спальню не хочу ни я, ни, думаю, Марк и его коллега. Та, только недавно расставшись с мужем, узнала, что за штука гомосексуализм и любовь женщин. Ева опять ждет, пока я спрошу, можно ли ее навестить. Можно подумать, я живу только ожиданием того мгновения, когда какая-то Ева из Штутгарта пригласит поделиться горестями и радостями одиночества. Но это неправда. Все-таки она сломлена. Опять, уже второй раз сломлена. Это моя победа, достойная стратегии и тактики Наполеона.
– Мы вроде договаривались встретиться, – начинает она осторожно, надеясь, что я сломя голову брошусь уверять, будто так оно и есть. Закуриваю сигарету, забрасываю ноги на алжирский столик и пальцем соскребаю с письменного стола какое-то прилипшее говно. Жду. Отдаю инициативу в ее загорелые руки и не менее коричневые ноги. Попал. Правду говорят, что женщины, которым за пятьдесят, сами берут инициативу. У тех, кто помоложе, это часто вызывает дотоле неизведанные ощущения. Так и происходит.
– Я сейчас должна выйти, – говорит она мне, – но ненадолго. Потом можем встретиться. У меня. Хорошо?
Конечно, хорошо, однако я этого не говорю.
– Я приду не один.
– Не один?! – удивляется она, словно впервые услышала, что мы были приглашены втроем.
– Да, я приду не один. Мы придем втроем.
Она была бы очень довольна, если бы эти трое пылали к ней страстью. Увы. Нас беспокоит… Не знаю, что нас беспокоит. Не знаю. Кроме того, страстью ни один из нас не пытает, не курится и не дымится.
– Хорошо, приходите втроем, – уступает она.
Кладу трубку и изучаю карту: где она там живет в ожидании избранного из избранных. Буржуйка. Абсолютная буржуйка. Ее место жительства не только у меня вызывает тошноту. Неприлично жить в таком месте Парижа. Отвратительно, да уж чего там. Мы навестим ее. Навестим, чтобы долго помнила.
– Ты знаешь, что мы сегодня приглашены в гости? – спрашиваю я Марка, так и не дозвонившегося до своего объекта.
– Мы? – удивляется он, так как у Джима был пьянее меня.
В его глазах изумление. Не может поверить, что в этом городе его не только ждут, но и приглашают, даже, я бы сказал, жаждут видеть. Марка поражает легкий шок. Кажется, вскоре перед ним откроются неплохие перспективы эротической жизни. Он на них надеется.
– К кому же мы пойдем? – заинтересовавшись, спрашивает он.
– Пойдем к Еве.
– К Еве?! К той?!
Тень разочарования проскальзывает по его лицу. Уже хочет отступить. Если бы нашел мотив, объяснил бы, что как раз сегодня, и случись же такое, у него нет времени, договорился. Жаль, однако придумать что-нибудь умное не успевает.
– Да, разумеется. К Еве. Она нас приглашала, – встревает коллега, слабо представляющая, к каким женщинам мужчины охотно ходят в гости.
– А может, пойдем сегодня вечером в Сен-Дени? – в отчаянии хватается за соломинку Марк.
– Мы туда ходим каждый вечер. Можем сделать перерыв. Тем более что она нас будет ждать. – Я отнимаю у него спасательный круг. – Мы договорились.
– О Боже!
Пока Марк не успел прийти в себя, наливаю ему и себе выпить. Чтобы быть веселее, смелее. Сидим за столом и жрем, жрем, жрем. Опять нечеловечески обжираемся. Опять грех. Опять угроза адских мук. Опять!
Ева хмурится, когда, открыв дверь, видит нас троих. Кажется, она нас не ждала. Тем не менее мы входим в ее засранную буржуазную квартиру, где не хватает только живых павлинов. Садимся в барочные кресла. Замечаю, что Ева посматривает на нашу обувь, которую, вероятно, надо было снять. Пусть сама снимает. Мы расслабляемся.
За окном виден Отель де Билль. Жара в городе снова доконала французов и туристов – их любопытство, как только поднялся столбик термометра, спадает.
Ева вспотела. Мы тоже вспотели, но наши тела скрывают рубашки. На ней рубашки нет, поэтому пот струится по шее, открытым подмышкам, даже между пальцами ног.
Марк потягивает вино, которое мы долго выбирали в магазине и теперь поставили на стол. Это хорошее вино. Даже очень хорошее. Я хочу его.
– В такую погоду никто не пьет красное вино, – неприятным тоном заявляет Ева и исчезает.
Сидим. Молчим. Жалеем, что пришли. Видимо, удовольствия беседа не доставит. Однако не теряем надежды, раз приглашены. Ева появляется с полупустой бутылкой белого вина.
– Если хотите, пейте свое. Открывайте и пейте. Я это не пью. В такую погоду… Абсурд.
Штопор не предлагает. Наливает себе своего вина, а выпив полбокала, снисходительно осведомляется:
– Хотите?
Я понимаю, что в этом доме штопора не получу. Подставляю ей бокал, чтобы хоть белым губы смочить.
От этого вина у меня во рту горчит. Выпиваю четверть бокала – столько, сколько в нем и было вина. Больше она не предлагает.
Сидим вчетвером и продолжаем молчать. Она нам неинтересна. Мы ей – тоже. Немного неудобно, но плевать на неудобство, потому что я вижу ее, может быть, последний раз в жизни. Одно ясно: завтра утром я не буду тосковать по ней и не пойду из-за нее топиться в Сену, не прыгну с Соборной башни, не брошусь на рельсы метро.
Потеть она не перестает. Слежу за ней, накаляюсь, раскаляюсь. Солнце заливает светом комнату, в которой, кроме барочной мебели, стоят фарфоровые собачки, кошечки, солдатики и пастушки.
– Жарко, – она, наконец, снисходит до беседы.
– Очень, – говорит Марк.
– Ужасно, – добавляет Римма.
– Такого лета уже давно не было, – развиваю тему потепления климата Земли я.
– Здесь можно курить? – спрашивает Марк.
– Конечно, – ободряет Ева, – на балконе.
Выходим с Марком на балкон площадью в один квадратный метр. Закуриваем. Ева остается с Риммой.
– Бл… куда мы пришли?! – плачущим голосом произносит Марк.
– Да ну на… – только и могу я сказать.
Досадно, что сигареты короткие. Снова сидим. Снова молчим. Снова гостим в гостеприимном парижском доме, в котором нас всегда ждут. От жары у меня кружится голова. Она летит все быстрей и быстрей, расширяя орбиту полета. Вот-вот оторвется от шеи. Главное, избежать этого момента, так как надо держать себя в руках.
Марк медитирует. Сидит, закрыв глаза, и изображает равнодушие. Римма пытается улыбаться, однако ее усилия напрасны. Ева, взяв тряпку, до блеска протирает стекло буфета.
Стекло уже давно чистое, но она со швабским упорством и стремлением к стерильности продолжает наводить лоск, никак не может оторваться. На ее взгляд, стекло все еще не блестит, хотя вот-вот протрется насквозь. Вина в бутылке осталось пятнадцать миллиграммов.
– Идем обедать, – словно самой себе говорит Ева, однако мы все слышим, так как слишком долго в комнате царила красноречивая тишина, из которой, по чьим-то словам, рождается Пустяк.
– Обедать? – переспрашиваю я, хотя мой живот и так уже достает до паркета.
– Да, рядом есть очень хороший китайский ресторан.
Мы по-литовски советуемся, стоит ли с этой дурой идти в ресторан. Стоит только для того, чтобы потом расстаться и никогда в жизни больше не иметь с ней дела. После этого, конечно, купим бутылку и выпьем. Одни. Без всяких Ев. Без всяких швабов. Без всяких парижанок. Одни будем пить и напьемся.
– Вы можете забрать свою бутылку, – говорит хозяйка квартиры, когда мы выходим за дверь. – Мне она не нужна.
Теперь можно бы сказать, что мы ей эту бутылку куда-нибудь с удовольствием бы засунули, но мы молчим. Бутылку, конечно, не берем, хотя и стоило бы. Стоило бы ту бутылку забрать. Ладно, пусть подавится.
Услужливая китаянка осведомляется, чего я желаю. Меня просто тошнит от этой еды. Мне плохо. Мне нехорошо от запахов. Меня воротит от этих макарон, подлив, супов, ананасов. Я хочу как можно скорее избавиться от общества Евы. Она, кажется, решила нас всех прикончить. Прикончит. Наверняка прикончит, потому что я вижу, какая она упрямая.
– Спасибо, я закажу только одно блюдо, – говорю официантке.
– Так нельзя! – взвизгивает Ева. – Так нельзя! Ты должен есть!
Слова «должен», «обязан» вызывают у меня в утробе аллергию. Я покрываюсь пятнами.
– Я хочу заказать две бутылки красного вина, – говорит Марк.
– Так нельзя! Здесь никто не заказывает бутылками! – снова взвизгивает потерявшая терпение Ева.
– Я хочу, – повторяет Марк.
– Я тоже.
Ева недовольна. Мои аллергические пятна в сравнении с ее кажутся всего лишь маленькими точечками. Она разжевывает хваленую китайскую еду и дает понять, что доставляет нам удовольствие, терпя наше общество. Мы пьем вино, заказав по символической порции жратвы. Мне по-прежнему плохо. Сейчас стошнит. Если бы не вино…
– Здесь есть телефон? – спрашивает Марк и, не дождавшись ответа, ныряет в вестибюль ресторана.
Ева не разговаривает. Я без обиняков обращаюсь к Римме:
– Ты архитектор, а образование у тебя техническое.
Римма ни с того ни с сего разражается слезами. Одна сидит насупившись, другая плачет. Марк уже и в ресторанной кухне пытается найти любимую. Лучше и быть не может. Римма, всхлипывая, требует, чтобы я к ней больше не обращался. Затыкаюсь. Ева, углубившись в еду, не интересуется, почему плачет коллега. Она холодна, словно кариатида, хотя последняя красивее.
– Дозвонился? – спрашиваю я мрачного Марка.
– Опять автоответчик.
Обедаем, так сказать. Вино уже кончилось. Заказывать нет смысла, продолжать этот необычайно радостный обед тоже. Немки умеют мстить. Особенно некрасивые. «Гимнастки – порядочные девушки», – звучит у меня в ушах цитата, не имеющая ничего общего с происходящим.
Слезы у Риммы крупные, а кожа очень чувствительна к соли. Поэтому она сидит красная как рак. Просто не знаю, чем и почему ее обидел. Иметь техническое образование неплохо. Я сам бы хотел такое иметь и сидеть в какой-нибудь конторе или в бюро, а не в этом китайском ресторане. Эйнштейн получил техническое образование, и он из-за этого не сокрушался. Даже академик Сахаров его получил. Склодовская-Кюри – физик и химик, но у нее и в мыслях не было лить из-за этого слезы. Большая часть человечества просто срослась с техникой, но никто из-за этого с собой не кончает. Мне странно, что она плачет. Леонардо да Винчи, в конце концов, тоже был инженер, а только потом художник. Никто мне не докажет, что ночами он терзался, а днем жаловался папам, что так уж ему суждено судьбой. Я хотел бы все это изложить, однако мне велено заткнуться, вот и молчу. Никого не хочу обижать. Никого.
Когда Марк выражает желание заплатить за обед, Ева демонстративно вытаскивает чековую книжку и платит за себя. Она еще раз отвешивает нам пощечину. Она еще раз плюет в нашу восточноевропейскую душу. Кажется, тем бы все и должно кончиться, однако, выйдя из ресторана, она предлагает погулять, и мы, последние идиоты, соглашаемся.
Слоняемся по темнеющим парижским улицам. Ева впереди. Как только мы приближаемся, она прибавляет шаг. Словом, как трио баранов, идем вслед за ней. Даже между собой нам не о чем говорить. Одно недоразумение. Если в мире есть бессмыслицы, то сейчас я наблюдаю одну из них.
Мое терпение иссякает. У Марка, одержимого любовными заботами, чувства тоже обострены.
– Может, купим вина и выпьем у Сены? Скоро полночь, – говорю я Марку.
– Я поговорю с ней, – отвечает он и, ускорив шаг, приближается к Еве, которая почти растворилась в толпе бездельников.
Приходит в голову мысль, что сейчас мы могли бы потеряться. Бывает же так. Не новость, что друг друга теряют муж с женой, ребенок с матерью, разлучаются родственники. Могло бы и с нами такое случиться.
– Ты знаешь, что она мне сказала? – не справляясь со злостью, говорит вернувшийся из разведки Марк. – Сказала, что в это время вино можно достать только у арабов!
– Это хорошо. Я сам знаю.
– Она сказала, что у арабов покупать вино – дурной тон, что никогда его не пьет. Словом, отказалась. Арабы, видишь ли, ей не нравятся! Вино, которое они продают, она не пьет.
Не знаю, какая связь между вином и арабскими торговцами, однако эта идея у нас не выгорела. А она все идет впереди и покачивает этим своим дебильным задом, словно желая доказать, вот, мол, какие вы все дураки, а какая я еще красивая, – как была, и есть, и буду всю жизнь, потому что я буржуйка и сноб.
– Как я хочу пить! Как я хочу пить! – кричит нам Ева на бульваре Сен-Мишель.
Состояние у меня такое, что я уже готов объявить ей, что собираюсь поссать. Сдерживаюсь. А то мог бы утолить ее жажду. И Марк, думаю, мог бы. И Римма, которая больше не плачет, но по-прежнему злится на меня, могла бы. Втроем мы бы ее хорошо напоили.
– Я хочу в кафе! – раздраженно заявляет Ева.
Ладно, сидим в кафе. Разъяренный официант приносит мне воду. Начинает злиться еще больше, когда Марк заказывает немецкое пиво. Да-да, немецкое, именно немецкое, потому что он пьет только немецкое. Ева с хищным выражением лица объясняет, что немецкое он не имеет права заказывать, так как обязан (опять обязан!) пить «пиво дня». То, которое и она сама вот-вот начнет потягивать. Только его, а не какое другое, хоть здесь и написано, что есть разное.
Марк посылает всех к черту, но получает то, что хотел. Ева берет газету, разворачивает ее и углубляется в какую-то заинтересовавшую ее статью. Молча сидим за столом, каждый со своим излюбленным напитком. Я – с водой. Марк – с немецким пивом. Римма – за чашечкой кофе. Ева… Ева за «пивом дня». Мировой катастрофы, кажется, не случилось… А терпения больше нет.
– Я должна идти, – объявляет Ева, одолев захватывающую дыхание статью. – Всего хорошего.
Она исчезает за стеклом кафе, а мы сидим и молчим, словно нас дубиной по голове треснули. Виноватых нет. Никогда не бывает виноватых.
– Если сейчас не махну бутылку вина, умру, – говорю я Марку.
– Я тоже.
– И я бы с удовольствием выпила, – произносит Римма, на несколько часов записавшаяся в орден молчальников и только недавно его покинувшая.
Протискиваемся сквозь толпу на улице Искусств. Люди почему-то веселые в этот вечер, в приподнятом, праздничном настроении. Арабы дают нам вина. Его сколько хочешь. И всегда. Хватаем вино и идем к Сене. Спускаемся к реке по ступенькам, которые воняют мочой представителей самых разных народов и вероисповеданий. Благодаря провидению не влезаю в кучу говна. На этот раз человеческого.
Мимо плывут корабли, освещенные и вспышками фотоаппаратов освещающие нас. Нас – жадно пьющих, жадно курящих и довольных.
Все у нас есть. Вино растворило дневной осадок. Ева уже не кажется такой жадной, как раньше. Мир исправляется. Парижане добреют. Теперь они уже любезны, дружелюбны и открыты мне, нам всем, тем, которым ничего от них не нужно, не нужен даже их город со всеми «напитками дня», кулинарной культурой, недовольными выражениями лиц. Хорошо быть в этом городе. Стоит того. Особенно, когда ты совершенно пьян, еле ворочаешь языком и сказать можешь не больше, чем окружающие. Тогда все прекрасно. Все хорошо. Удивительно!
– Завтра выберем другое место. Там опять будем пить. И опять нам будет хорошо. И опять все у нас будет, – говорю я; пора подниматься, потому что скоро уйдет последний поезд метро. – Так мы и сделаем.Уже несколько дней меня атакует Жан. Телефонный провод просто раскалился от его звонков. Не понимаю, чего он хочет. Ясно одно: сгорает от желания наведаться сюда. Очень туманно объясняет, что у Даниэля лежат какие-то нужные ему бумаги. Какие могут быть нужные бумаги, если у него образования всего четыре класса провинциальной школы! Требует, чтобы я оставил ему ключи, а уж он сам знает, что и где положено. Я совсем не жажду предлагаемой им дружбы. Отговариваюсь, и пока что успешно. Говорю с ним и просто вижу, как он вращает этими своими глазами, строит гримасы, нервно барабанит пальцами.
– Я еду, – говорит он мне.
– Меня не будет дома.
– Оставь ключи у соседа.
– Уехал.
– Приеду через десять минут.
– Я выхожу через пять.
Примерно так звучит наш разговор.
Даниэль рассказывал: Жан, пока Даниэля не было дома, по полчаса разговаривал с австралийскими кенгуру и тасманскими волками и оставил астрономический счет, который позднее оплатил хозяин квартиры. Такая перспектива меня совсем не прельщает.
Жан недоволен, что я нелюбезен, но мои чувства тоже имеют пределы. Он все не отстает. Остается только включить автоответчик и не снимать больше трубку. Дверь тоже не собираюсь открывать. Ноги его здесь не будет, потому что он мне не нравится. Как человек.
Марк по-прежнему не теряет надежды трахнуть ту девицу. Он тоже звонит. Звонит и надеется, что один звонок решит все его проблемы. Он сейчас – просто ходячая эрекция. Депрессивная эрекция. Похоже должны были бы выглядеть средневековые рыцари, вздыхающие под ногами у своих дам сердца.
– Придумал, – говорит он мне.– И что же ты придумал?
– Поеду к ней домой и подсуну письмо под дверь.
Это отчаянный шаг, однако что я могу посоветовать, если он так переживает. Человек притащился из самой Австрии, и вот тебе на… Уже вижу его под окнами на улице Санкт-Петербурга. Он мог бы еще нанять музыкантов, чтобы поиграли и попели серенады. Это было бы оригинально. К сожалению, его воображение способно предложить только письмо. Конечно, тоже кое-что.
В эти дни звонят все кому не лень. Звонит даже композитор-концептуалист, вспомнивший нашу договоренность относительно оркестра. Звонит Джим, который снова просит помочь Джеку на кухне. Ему я не могу отказать. В конце концов, нужно отработать вино, запасы которого я как следует истощил за последнее время. Он это прекрасно знает, так как заставал меня все время с полным и все время с новым стаканом вина. Может быть, ему это и не нравится, но не думаю, чтобы он из-за этого очень уж сокрушался. Звонит и специалистка по санскриту, напоминая, что нам обязательно надо встретиться у нее дома. Опять дома! Могу представить, какая это будет встреча: курения, цитры, Рави Шанхар, колокольчики и все прочее. Отделаться от нее не удается. Обещаю посетить в ближайшее время.
Один телефонный звонок заставляет насторожиться. На автоответчике слышу женский голос:
– Эркю, Даниэль – говно!
Только и всего. Много раз прослушиваю эту запись. Чем дальше, тем больше убеждаюсь, что это голос сумасшедшей. Кто она? В Париже много сумасшедших, однако не все знают мое имя, да и не всем придет в голову мысль приравнять Даниэля к говну. Это что-то новое. Может быть, меня преследуют? Нет, этого не может быть! Может, я параноик? Кто бы мог меня здесь преследовать?..
Марк возвращается совсем поникший. Волнуюсь, как бы он не перегорел. Эта страсть весьма коварна.
– Подсунул письмо под дверь? – спрашиваю я.
Он только машет рукой, зажигает сигарету и устремляет взор в потолок. Больше спрашивать о чем-либо не имеет смысла. Ясно: он в глубокой печали. Можно предложить ему помастурбировать, однако не думаю, чтобы это принесло ему облегчение. Может быть, даже наоборот. «О! Я валяюсь в кровати. Пытаюсь сама себя поласкать, но без Фауста половина удовольствия. Кроме того, меня мучают заботы!» – вспоминаю я признание одной особы, жившей рядом с Эйфелевой башней. Разумеется, она была права. Поэтому ничего не предлагаю Марку, хотя ему это и не повредило бы.
– Я позвоню, – вдруг приходит он в себя и бросается к телефону. Хватает трубку, нервно набирает выученный наизусть восьмизначный номер.
Пауза. Он набирает другой. Пауза. Опять набирает.
– Ты не мог бы помочь расшифровать, какой номер он называет по-французски? – просит он меня.
Десять раз выслушиваю, что хрипит голос в трубке, и номер телефона у нас на столе. Марк снова бросается звонить. Привезенная им коллега тем временем сидит на кровати и, кажется, скоро задремлет.
– Я хочу с ней поговорить! – кричит он в трубку. – Хочу ее увидеть!
Меня совсем не удивляет, что субъект на другом конце провода не понимает желания Марка. Марк бросает трубку, он злится, что ему так невежливо ответили, что желанной девушки он не увидит. Он злится на французов, буржуазию, городской транспорт, почтовое ведомство, туристов, климат, даже на ассортимент вин, потому что он любит итальянское и венгерское, а их здесь не найдешь. По-моему, его злость доходит аж до времен Карла Великого, что уж говорить о французской революции, от которой все остальные беды. Гнев Марка, словно дым, обволакивает всю Францию, ее историю и настоящее. Ему очень странно, и он не понимает, почему в метро не увидишь ни одного солидно одетого человека, ни одной улыбки, ни одного дружеского взгляда! Не пытаюсь возражать, что мир не так уж плох, если даже ему и не удается наставить рога мужу. Не говорю, что из-за этого не стоит вычеркивать вклад французов в человеческую цивилизацию, культуру. Он не услышит. Для него все теперь уместилось между ног той девки, окажись он там, он бы по-другому взглянул на мир. На одну чашу весов он кладет желанное влагалище, на другую – все остальное. Влагалище перевешивает мир. К сожалению, оно недостижимо, поэтому все остальное для него сейчас – полное говно. Больше всего его оскорбило бы сейчас предложение пойти в лес послушать щебетание птиц. Он бы сошел с ума. Мужчина на грани нервного срыва. Ему действительно нужно бы расслабиться. Он очень хочет ту девку, чтобы потом мысленно можно было сказать: она испытала три оргазма. Я – семь. Было хорошо.