Шрифт:
– Может, хочешь побросать тарелку?! – зовет меня Жан.
Хоть я и поклялся никогда не играть в подвижные игры, деваться некуда. Бросать тарелку все же лучше, чем сидеть с жирными руками на пне и терпеть противную влагу на теле.
Тарелка меня не слушается. Все время летит не туда, куда надо. Жан поднимает ее то там, то сям. Мне его жалко. Он хотел поиграть, а теперь только ассистирует мне. Мои движения ужасно неизящны. Когда-то я над такими смеялся. Казалось комичным. Неважно. Важно, что не надо сидеть на пне с куриным бедрышком в руках.
Жан бросает мне тарелку. Пытаюсь поймать, но падаю, растянувшись на спине. Сжимаю руку. Ужасная боль. Нет сил подняться. Кажется, сломал.
Сижу на пне, не показывая, что со мной что-то случилось, и смотрю, как рука распухает. Она полыхает, пульсирует. Уже пора кричать от боли. Тихо охаю. Как и подобает в таких случаях, издаю неартикулированные звуки. Все сильнее. Никого это не волнует. Они сидят на земле и по-прежнему чувствуют себя голодными.
– У тебя что-то случилось? – спрашивает, подойдя, Даниэль.
Показываю руку.
– О-ля-ля… – запевает он, не особенно, однако, удивляясь. – Вон оно что. О-ля-ля…
Волоку свою руку на Сен-Жерменский вокзал и клянусь больше никогда, никогда (!) в жизни, приехав в Париж, не искать природу. Никогда!
– Славно погуляли, – говорит Даниэль, накладывая мне компресс, когда мы уже сидим дома. – Пойдем в больницу. У тебя, кажется, перелом.
Пытаюсь разложить стол. Последний раз. Мой друг уезжает. Вместе нам остался всего лишь один завтрак.
– Я тебе помогу, – предлагает он, поражаясь моей выдержке.
– Не нужно. Я должен привыкать управляться один.
Рука у меня распухла, однако кость, кажется, не сломана. Я категорически отказался идти к врачу. Не люблю врачей. Не люблю тех, кто ставит тебя на четвереньки и сует руку в задницу, устанавливает геморрой и советует лечиться холодными обливаниями по утрам. Не люблю врачей. Пусть кость сама срастается, если сломана. Страница Корана лечит рану лучше, чем все парижские врачи.
– Деньги взял? Паспорт взял? Спальный мешок положил? – засыпаю я Даниэля вопросами, когда в шесть часов утра мы пытаемся проглотить трудно усваиваемую еду.
– Все взял.
– Подумай, не забыл ли чего.
– Все взял, – смиренно повторяет он. – Все. Все взял.
Разговор не вяжется. Не знаю почему. Но в любом случае не потому, что нам нечего сказать друг другу. Мы только начали беседовать. Только начали.
– Когда приедешь в Карачи, пей только кипяченую воду, – не упускаю я случая поучить его, хотя никогда не был в Азии.
– Знаю.
– Мой друг был командиром роты в Афганистане, – почему-то вспоминаю я давно забытого русского приятеля. – В разведке в горах он бывал неделями. Чаще всего – без воды. Им давали такой порошок, который за полчаса дезинфицируют воду. Однако как только ее находили, никто не ждал эти полчаса. Никто не ждал и никто не заболевал дизентерией. Странно…
– Знаю. Буду пить только кипяченую воду.
– Хорошо. Пей только кипяченую воду.
Пытаемся есть, однако удовольствия это нам не доставляет. Даже кофе сегодня не тот. Горький, отдающий нефтью. На улице спокойно. Слышны только редкие проезжающие машины.
– А одежду ты успел купить? – снова обращаюсь я к уже задумавшемуся Даниэлю.
– Да. Как только приземлюсь в Пакистане, переоденусь. У меня есть белая одежда. Купил позавчера у пакистанцев. Не хочу выделяться.
– Может быть, вернешься в Париж, уже приняв ислам?
– Все может случиться. Опасное путешествие.
Даниэль озабочен. Не хочет подавать вида, однако по глазам вижу, что волнуется. Пакистан – это не Мексика. Хочу развеселить его, развеять, поэтому говорю, говорю, говорю:
– В Тибет идти не советую.
– Почему? Это одна из целей нашего путешествия, – не соглашается он и на миг приходит в себя.
– А что тебе в том Тибете нужно?
– Я хочу в Тибет.
– Твое желание отправиться в Тибет – попса.
– Нет.
Спорить безнадежно. Он все равно пойдет в Тибет. В конце концов, это его дело. Его и того, кто заставлял его в Вене пить по пять литров кипяченой воды.
– А как та девушка, которая с вами едет?
– Она востоковед. За нее можно не волноваться. Она пятый раз туда едет.
Понимаю, что наш разговор, как и каждый разговор перед путешествием, лишен смысла. С другой стороны, все разговоры более или менее пусты. Даже Заратустра говорил банальности. Правда, изящные.
– На следующей неделе может приехать моя сестра. Не пугайся. Ее друг – алжирец, – говорит он мне.
– Мусульманин?
– Современный.
– Значит, коврик молитвенный для него не надо добывать?
– Он возит с собой свой.
Опять тишина. Слышно только, как мы отпиваем кофе. Ничего больше.
– Приедет мой друг, – напоминаю я.
– Хорошо… – тянет он.
– Ты мне пришлешь открытку?
– Одну отправлю в Париж, а другую, точно такую же, – в Вильнюс. Потом сравним, какую получишь быстрее.
– Хорошо… – тяну теперь уже я.
Он вертит в руках стаканчик с кофе. Нервничает.
– Все будет хорошо. Расслабься.
– Знаю. Я расслабился.
Пробую его развеселить:– Agním ile puróhitam
yajñásya devám rtvíjam
hotãram ratnadhãtamam…
– He смешно, – прерывает он меня, отбивая желание цитировать «Ригведу», на родине которой он тоже побывает.
Неуютная тишина. Бросаю взгляд в зеркало. Испытываю смешанные чувства. И хочу, и нет, чтобы он скорее уехал. Обещал проводить его до станции «Монпарнас», откуда он поедет до Орли. Скоро пора будет подниматься.
– Я не смог бы жить в Пакистане, – начинаю я снова.
– Почему? – равнодушно спрашивает он.
– Там сухой закон.
– Ах, да…
Тем для разговора не хватает. Нет!
– А лекарства от сердца взял?
– Забыл!
Он бросается искать лекарства. В ящике стола их, конечно, нет. В рюкзаке тоже. Нет лекарств и в кошельке. Они исчезли.
Могли бы уже выходить, а лекарства все не отыскиваются. Опаздываем. Даниэль приходит в ярость. Кажется, злится на меня, что я напомнил о лекарствах, без которых, случись приступ, он в Азии умрет. Чувствую себя виноватым. Сижу у стола в шоке от того, что его отчаяние меня не волнует. Внешне я спокоен, как Будда. Состояние Будды, кажется, не для всех приемлемо.
– Святой Симеон Столпник, – начинаю я рассказывать, – прожил на столбе двадцать семь лет. Это столько, сколько тебе сейчас. Представляешь?! Его последователи живут на столбах десятиметровой высоты. Это дело распространено в Сирии, Палестине…
– Нашел! – радостно вскрикивает Даниэль.
Лекарства он нашел на незаконченной диссертации.
Символично. Однако я ничего не говорю, потому что пора бежать.
Молча едем в метро. Французы в эту утреннюю пору странно бодры. Конечно, не так бодры, как немцы в это же время, но их оптимизм и вера в наступающий день меня удивляют. Может быть, потому, что это не соответствует нашему состоянию. Мы мрачны. Недовольны. Мы даже злы. По-прежнему молчим, нахмурив брови, вперив бессмысленные взгляды в еще более бессмысленный туннель, по которому вскоре доберемся до станции «Монпарнас».
– Я покажу, как тебе надо будет ехать в аэропорт де Голля, – говорит мне Даниэль, хотя времени у нас совсем немного.
– Не нужно, – возражаю я, – уехать из Парижа не проблема.
– Я покажу.
Понимаю, что не переспорю его. Он ведет меня лабиринтами метро, объясняя, где, когда и как мне придется здесь блуждать.
– Опаздываем, – напоминаю я.
Он упрямый. Понимаю: хочет оттянуть время. Кажется, ему уже не очень хочется в этот Пакистан. Ищет причину, чтобы опоздать.
– Я все знаю. Мне не нужно объяснять, – останавливаю я его.
– Поеду другим, – говорит он, когда мы стоим у автобуса, идущего в Орли. – У меня еще есть время.
Я больше его не понимаю. Автобус должен отправиться через несколько минут, а он предлагает мне закурить. Курю. Начинаю нервничать, что он опоздает. Даниэль безобразно спокоен, из последних сил он старается отдалить свою встречу с Азией.
– Тебе доводилось читать «Почтовую открытку. От Сократа до Фрейда и далее» Деррида? – спрашивает он меня, когда водитель автобуса уже заводит двигатель.
Я каменею. Не потому, что не читал опус этого постструктуралиста. Все проще простого – двери автобуса уже закрыты.
– Даниэль, поезжай в Пакистан. Мы продолжим этот разговор в другое время. Поторопись. Еще успеешь.
Начинаю колотить в двери автобуса. Водитель слышит. Вталкиваю Даниэля внутрь. Он покорен. Двери закрываются. Автобус трогается. Пытаюсь махать здоровой рукой. В окне вижу его лицо. В глазах испуг. Похоже могли бы выглядеть те, кто знает, что отправляются в небытие. Он пробует улыбнуться, однако у него не получается. Машу и показываю рукой, чтобы писал мне.
Автобус исчезает. Облегчения не чувствую. Решаю идти домой пешком. Еще только семь часов утра, а дня как не было. Ноет раненая рука.
В этом городе мне не хватает духа Дады. Не знаю, где он укоренился, где скрывается и есть ли вообще. Однако ясно чувствую, что он мне нужен. Не могу объяснить свое состояние. Может быть, только метафизически. Между ним и мною существует притяжение, которое не выразить словами. Я полагаюсь на него. Слепо.
Увы, я его не встречаю. Неужели в этом городе он умер? Неужели в этом городе, где когда-то он нашел такое удачное пристанище, исчезли даже его следы? Все, что окружает меня, словно хочет доказать, что его здесь не было. Смотрю на людей, но ни в одном из них не обнаруживаю следов, признаков, отсветов Дады. Это просто безумцы. Однако с Дадой – задуманным безумием – у них нет ничего общего, плюю им в лицо, пинаю их в зад.
Вместо него везде полно Кабакова – Кабаков в Центре Помпиду, Кабаков в книжных магазинах, Кабаков на плакатах, Кабаков в общественных туалетах. Мне плохо, потому что не верю ему. Не верю точно так же, как тем, кто, прихлебывая живительные напитки, разглагольствуют о мировых несправедливостях.
«Дада не умерла», – шевелится в подсознании мысль, однако доказательств этого во внешнем мире нет. Мне они не нужны, но я не возражал бы, если бы они были, если бы преследовали меня на каждом шагу, провоцировали, дразнили, мучили.
Везде полно сексуальных маньяков, убийц и сектантов. Мир полон ими. Они гуляют, высоко подняв головы, словно они самые важные. Мне это действует на нервы и не нравится. Я ищу элегантную Даду, способную успокоить мою изголодавшуюся душу. Неужели интеллектуальное безумие переселилось в другие регионы? Неужели я с ним разминулся? Неужели?!
Все пропитано стерильностью. Правила игры ясны, но для меня неприемлемы. Я не хочу правил. Мне достаточно норм поведения в жизни, я могу обойтись без якобы универсальных ценностей. Мне они не нужны. Меня бесит, когда на Елисейских Полях попросишь пива, а тебе сухо отвечают, что ты должен купить бутерброд. Пусть они засунут себе этот бутерброд. Пусть зальются этим пивом, которое не хотят мне дать.
Я не разъярен, не зол, но не собираюсь спрашивать их мнения о себе. Мне это нисколько не интересно. Мне это не нужно. Пусть они заткнутся. Пусть лучше вытрут свои задницы – это разумнее, чем точить лясы, перебрасываясь ничего не значащими фразами. Не люблю убежденных в своей правоте. Не хочу понимать их, потому что они мне неинтересны. Мне не нравятся поучения, как не нравятся цветы и запах воска. Мне нравится де Сад. Наплевать, что другие о нем думают, как его оценивают. Я заявляю, что мне нравится. Не говорю, хорошо это или плохо. Говорю только: нравится. Другим может не нравиться. Это их дело. Мне наплевать. Мне много раз наплевать.
Устаю повторять это. Мне надоело. Мне надоело напоминать, что был период Амарно. Мне надоело тыкать пальцем и показывать, что рядом с Афинами была Спарта. Я устал повторять, что Евангелий было не четыре. Все это надо было бы зарубить на лбу тем, кто по-прежнему думают, что каждое их слово важно, значительно, разумно. Все это, само собой, одна болтовня. На то, что раздражает, не нужно обращать внимания. Это старое и банальное правило. К сожалению, иногда все так тебя достает, что забываешь его и втягиваешься в бессмысленную дискуссию. Им только этого и надо. Тогда ты превращаешься в одного из них. Тогда ты становишься таким же, как они. Это отвратительно.
Город – сплошной маразм. Дебильные взгляды, и на губах – заготовленные ответы на все вопросы. Достаточно заговорить, и все узнаешь. Они больше знают обо мне, чем о себе. Это удивительный феномен. Эволюция добилась значительной победы. Всех можно поздравить. Я поздравляю себя, так как в этот миг я – часть всего этого. Поздравляю! Нет, нет, цветов не нужно.
Не знаю почему, но все возвращаюсь и возвращаюсь к Даде. Может быть, таким образом пытаюсь вернуться в себя? Может быть, таким образом стараюсь забыть то, что угнетает мое сознание? Я, правда, не знаю. Может быть, надо однажды ответить себе на эти вопросы и поставить точку?
Чувствую, что потерял объект размышлений. Когда-то мне было интересно, как падает тень от предмета, как на цвет влияет свет. Когда-то было интересно. Теперь ничто больше не интересно. Не интересен даже я сам.
С другой стороны, почему я должен быть интересен? Да пусть они все обосрутся, и я вместе с ними!
Посылаю себя к черту, однако освободиться так и не удается. Проблема еще и в том, что я не знаю, от чего освобождаться. Я уже давно освободился от воли. Ее во мне и под микроскопом не углядишь. Освободился от сантиментов. Освободился от навязанной мне культуры. От чего еще? Все равно от чего-то еще нужно освободиться. От чего?! От тела?!
Художники освобождаются от тела. Многие из них только сидят и смотрят в окно. Однако этого недостаточно. Нужно еще. Нужно еще и еще. Нужно все время бежать от себя. Нужно постоянно гнать от себя то, что, по-твоему, в этот момент тебе принадлежит. Я уже не знаю, что мне еще принадлежит. Конечно, можно было бы уничтожить органы чувств. Все какое-никакое занятие. Однако это не выход. Есть один такой, который не двигается, лежит и существует без органов чувств. Но у него есть сознание, которое подключено к аппарату, фиксирующему его мысли. Этот молодец ухитрился не только книги писать. Он даже соблазнил санитарку. Женился на ней. Может быть, даже дождется потомков, хотя у него нет ни рук, ни ног, ни…
Улицы, города, страны полны гуляющих мертвецов.
Не хочу ни видеть, ни слышать их. Мне нужно скрываться, и я скрываюсь. Торчу в логове и борюсь с самим собой. Чаще всего проигрываю. Маразм заполняет и мое сознание. Ничего не поделаешь.
Жара спадает, однако на улице по-прежнему воняет. Кажется, все на месте. Однако что-то не так. Не могу выразить это словами. Ничего больше не понимаю и не хочу понимать.
– Приезжаю через пару дней, – говорит мне голос в трубке.
– Хорошо. Приду встретить тебя на Восточный вокзал.
Кабаков расползается по Центру Помпиду. Он поставил «Город будущего», на который валят толпы. Мне плохо от его города будущего, из которого удается сбежать. Не хочу его видеть, хотя толпам это доставляет огромное удовольствие. Все это только вызывает депрессию.
– Очень жарко, – утверждает встреченный на улице Кастаньяри Дружок. Он вчера опять избил жену, которая пыталась заманить его домой.
– Очень жарко, – отвечаю и подаю ему руку.
– Очень жарко.
– Очень жарко.
– Жарко.
– Очень.
– Очень.
Беседуем, и я снова ныряю в город, в котором ничего не ищу. Увеличенные и превращенные в скульптуры персонажи картин Сальвадора Дали экспонируются на площади Согласия. Американцы в восторге от редкой возможности – они фотографируются. Бегу через эту площадь, боюсь, как бы не получить солнечный удар, хотя июнь уже кончается. Сальвадор Дали, писавший в дневнике о своей гениальности и фекалиях, не сулит мне прохлады. Еще немного, и мой мозг вытечет, как расплавились его часы, отлитые из бронзы. С меня всего этого уже хватит. Беда в том, что я не знаю, куда податься, где найти пристанище.
Вместо Дады с витрин меня приветствуют натюрморты, дерьмовая мелочь и портрет склонившейся к фортепьяно пианистки, выигравшей, как утверждает печать, какой-то малоценный приз. Меня тошнит от него. Тошнит от жары, солнца, прохлады, воды, картин, голубей, автомобилей, богачей, нищих и аферистов, пытающихся всучить приезжим с Востока краденые брюки и куртку за пятьсот франков.
– Будьте любезны ответить на вопросы анкеты, – сует мне кусок бумаги девочка-подросток, закаленная навязчивостью столетия.
– Это то или что-то другое? – спрашивает меня очкарик, показывая потную ладонь.
– Полгода назад здесь была революционная ситуация, – заявляет инвалид, еле держащийся на одной ноге.
Баста.
«Вот зимой Илья Кабаков потряс всех немцев: на веревочках, прикрепленных к потолку, он повесил пятьсот пластиковых мышей. Знаете, продаются такие искусственные мыши – для розыгрышей. Подбросить в чай и подать гостю; тот вскрикивает, испугавшись, а ему после этого объясняют, что они ненастоящие. Вот Кабаков и купил себе пятьсот таких мышей», – расходясь, начинает злиться коллега.
Плавится асфальт. Вода испаряется. Разум мутится. Кто-то кричит из прошлого, что Дада пропагандирует анархизм, нигилизм, цинизм, отрицает устоявшиеся нормы общественной жизни, этики и эстетики. Словом, хуже и быть не может.
Да куда уж хуже, если я стою, опершись о каменную ограду кладбища, и решаю дилемму: по эту или по ту сторону мне в этот момент было бы лучше?
Никакого ответа. Никаких разъяснений. Зной расплавляет вопросы. Во мне воскресает Дада. Слишком большая ответственность быть ее хранителем. Слишком большая. Выхода нет.
– Е…сь отсюда, – говорю я человеку, спросившему, сколько сейчас времени. – Двенадцать. Полдень.
Расстаемся. Он – узнав. Я – раскрыв тайну.
Меня залила волна прощаний. Все хотят пожелать мне успеха и расстаться. Может быть, даже навсегда. Не удивляюсь. Общаемся урывками – подольше, покороче. Так и должно быть. Все хорошо.
Сесиль скоро уезжает в Россию, поэтому очень хочет меня увидеть. Она уже несколько раз повторяла мне, что я нравлюсь ей. Говоря это, не забывает добавить, что нравлюсь не как мужчина, а просто как человек. Я ей советую больше не делать этого добавления, но она не слушает. Так или иначе, мне плевать.
Еду в восточный Париж, пересекая поперек его южную часть. Она живет не в самом респектабельном квартале, хотя ее отец когда-то и был генералом. Мать – аристократка, однако ей насрать на происхождение, если жизнь такая за…ная. Это не мои слова. Их каждый раз повторяет мать Сесиль, когда звонит и жалуется Даниэлю, что не может найти общий язык со своей дочерью. Даниэль объясняет, что это типичный словарь аристократической буржуазии. Может быть. Не углубляюсь. Мое самочувствие такое же, как и у матери Сесиль.
Автобус еле ползет. Опаздываю. Раньше меня бы никто не убедил, что я научусь опаздывать со спокойной совестью. Я спокоен. Не волнуюсь. Наверняка она уже около получаса ждет меня у фонтана со львами. Никогда не был в этой части города. Здесь живет разве что пара аристократов. Автобус едет по мосту Толбиака, с которого открываются нехарактерные для Парижа индустриальные пейзажи. Да, накопившие в других государствах деньжат сюда редко забредают. Возможно, я один из немногих.
Выйдя из автобуса, замечаю Сесиль, которая не может устоять на месте. Она неспокойна, хотя причин для такого состояния вроде бы и нет.
– Ты опаздываешь, – говорит она мне вместо приветствия.
– Не может быть?! – делаю вид, что ничего не понимаю.
– Почти на час. Все уже ждут.
Она ведет меня дворами в ливанский ресторан, в который наведывается уже лет десять. Точнее, бежит. Я, хоть и недоволен, бегу следом.
– Может, можно помедленнее? Мне с сердцем плохо, – пытаюсь я остановить ее святой ложью, принимая на себя бремя греха.
Она не слышит. Со стороны это выглядит, как гон самца и самки. Однако она летит слишком быстро.
Вбегаем в ресторан, в котором за длинным столом я вижу незнакомых персонажей. Не сказал бы, что при виде меня их лица озаряются сиянием.
– Познакомьтесь, – усаживая меня за стол, говорит Сесиль. – Это моя мать, это сестра, а это – мой друг, профессор университета из Марселя.
– Приятно, – говорю. – Разве в Марселе есть университет? Никогда бы не подумал.
Профессор уже недоволен, но вида не показывает. Мою реплику сочли конфузом деревенщины, которого нужно простить. Он снисходительно улыбается, однако не бросается объяснять, что в Марселе не один университет.
– Сейчас Марсель – крупнейший форпост итальянской мафии в Европе, – начинаю я с видом знатока. – Через Марсель идут наркотики. Через марсельские банки отмываются деньги. Правда, как и через Монако. Князь Монако создал на удивление благоприятные условия для такой деятельности. Особенно после смерти жены. Кроме того, у него замечательная коллекция автомобилей, он играет в гольф. В Марселе должен жить Серж Вентури. Он армянин. Может, случайно знаете? Не знаете. Жаль. А о Вадике Артумяне слышали? Не слышали. Странно… У меня очень много друзей армян. Иногда мне кажется, что я и сам армянин. Посмотрите – облик у меня смуглый. Глаза голубые. Армения меня привлекает. Однако в Марселе я не был.
Ожидавшие меня несколько ошарашены. Сесиль не ожидала такой болтливости.
Понимаю, что на сидящих за столом я произвел довольно сильное впечатление. Особенно знаниями. Они вытаращивают глаза, когда я закуриваю и продолжаю:
– В конце третьего века Григол Святой убедил короля Тиридата III, и тот провозгласил христианство государственной религией. В пятом веке армянская григорианская Церковь отделилась от римской Церкви, так как приняла монофизитство. А в начале шестого века она отделилась и от антиохийского патриарха. Интересно, правда? Однако в четырнадцатом веке была создана униатская армянско-католическая Церковь. Странно, но Рождество армяне празднуют на Трех Королей. Когда у меня гостила солистка ереванской оперы Гаянэ, она всю ночь варила блюдо хаш, редкую мерзость. Подумайте, вкусно ли хлебать отвар из свиных ног?! В шесть часов утра! Запивая водкой! Это одно из самых запомнившихся ощущений в моей жизни. Кроме того, она сломала телевизор. Причастие армяне принимают с первым крещением в виде вина. Вино их мне не доводилось пробовать, а вот коньяком баловался не раз. В изготовлении этого напитка они непревзойденные мастера. Когда откупориваешь бутылку хорошего коньяка, распространяется такой аромат, что только держись. Это неповторимо. В настоящее время эчмиадзинскому патриарху подвластны метрополии Иерусалима, Константинополя, Киликии, больше двадцати епископств в Северной Америке, епископства в Южной Америке, Европе, Азии. Во Франции до сих пор всей текстильной промышленностью владеют армяне. И это очень хорошо. Достаточно посмотреть на их изделия. Если бы так было и раньше, не произошла бы и забастовка лионских ткачей, причинившая такой большой финансовый и экономический ущерб государству. Армяне – мои друзья, а в Марселе их масса. Кстати, а вы не армянин?
Профессор из Марселя не ожидал такого зигзага в беседе, поэтому пожимает плечами, а я не даю ему заговорить и опровергнуть выдвинутую мной гипотезу:
– Армянин, – утверждаю я. – Вы настоящий армянин. Нос, глаза, пальцы, уши. Все говорит за то, что в вас есть армянская кровь. Ваша мамочка не жила в Меце? Мне кажется, что она родом оттуда. Конечно, иначе и быть не может. Мы, армяне, отличаем друг друга. Достаточно вспомнить нашу философию, историю. Никому из здесь присутствующих не нужно напоминать, что наше племя сформировалось в период древней империи Урарту. Кроме того, не надо забывать и более позднее влияние эллинизма. А что уж говорить о набегах турок-сельджуков, начавшихся с 1045 года! Правда, в этот период начинается упадок философии и культуры, однако с двенадцатого века все снова расцветает, а думали, что никогда уже больше не поднимется. Снова возникает интерес к наследию эллинизма. Снова изучается греческая литература, которую представляют Аристотель, Платон. Это очевидно. Достаточно вспомнить Иоанна Софиста, умершего в 1129 году. Это он защищал свободу мысли, ее рациональность. И только для того, чтобы человек мог выразить себя. А что уж говорить о жившем ранее Георгии Пахлавуни, который был весьма универсальным творцом. Он создавал поэзию, переводил греческие произведения на армянский язык, был математиком, писал труды по грамматике, философии. Кстати, он получил титул магистра от византийского императора. Такой оценки мало кому удавалось дождаться. А его анализ десяти категорий Аристотеля до сих пор считается лучшим. Может, доводилось его изучать?
Они сидят, проглотив язык. Повторяю вопрос профессору, доводилось ли ему изучать сделанный Георгием Пахлавуни анализ десяти аристотелевских категорий. Он делает вид, что да, и кивает. Сесиль не может скрыть, что о Пахлавуни слышит впервые. Остальные тоже. Им не по себе от того, что они так отдалились от культурного наследия племен, сформировавшихся на просторах империи Урарту. Не нужно делать кислых мин, когда приходит опоздавший человек, тогда не придется слушать непонятные и незнакомые вещи.
Профессор пробует исправить положение. Он хочет, воспользовавшись паузой, перехватить инициативу, поэтому начинает:
– Когда я был в Китае…
– А вот о Китае, – безжалостно прерываю его я, – не нужно! Не для того мы здесь собрались, чтобы говорить о последствиях культурной революции. Всем известно, какие они были, какие есть и какие будут. Только потеря времени, так как Китай слишком велик, чтобы мы могли объять его своим разумом. Особенно те, кто поражены европоцентризмом. Мы все ведь поделены на епископства и прикованы к папской власти. Все.
У мамочки и сестрицы Сесиль глаза все время вылезают из орбит. Не знаю, кто тянет меня за язык, однако жертв не отпускаю. Мне даже немного неудобно перед Сесиль, пригласившей меня на прощальный вечер. Но ничего не могу с собой поделать. Кажется, что сошел с ума. Нет, я здоров! Я в хорошем настроении! У меня есть силы делиться знаниями!
– Что хотите заказать? – вежливо осведомляется араб, подсовывая нам меню.
– Мне все равно, – сохраняя приподнятое настроение, заявляю я и уже хочу начать речь о болгарской религиозной мысли.
– Ты съешь это, это, это и это, – не дожидаясь, встревает Сесиль и тычет пальцем в меню. – И еще рекомендую это и то, другое, оно просто изумительно. Его не сравнить с этим, потому что это совсем простое, а то неповторимо. Это тоже терпимо. А это! А это! Невыразимо… Это! Это неплохо…
Теперь уже я сижу как дебил, вытаращив глаза. Не понимаю, что она предлагает и чего от меня хочет. Киваю, как и они минуту назад. Я со всем согласен. Не разбираюсь в ливанской кухне. Я пришел сюда не есть, а побыть на людях. Сейчас я мог бы напомнить ей, что всегда приятно встретиться с незнакомыми людьми, услышать их мнение о том или другом.
– Ты должен это попробовать, – не отпускает меня Сесиль. – Я каждый раз, когда прихожу сюда, его заказываю. Мустафа готовит его лучше всех ливанцев. Он еще добавляет такие штучки, которые даже не знаю из чего сделаны. Всегда всех спрашиваю, и никогда никто не угадывает. Если хочешь, можешь и ты попробовать. Оно интересное. Правда, иногда в нем чего-то не хватает, но все равно интересно. Очень интересно.– И еще предложи ему это, – влезает профессор Марсельского университета, чье имя я не способен запомнить.
– Можно и то, другое, – дополняет его мамочка Сесиль.
– Я рекомендую только это, – не упускает случая дать совет сестрица.
Сижу, забыв, что недавно хотел сказать о болгарской религиозной мысли. Они пробили мою оборону, поэтому хочу и то, и это, и еще другое. Словом, армяне, философия, история, религия, теология отдаляются, уступая место дилемме: то или это попробовать.
– Мы будем пить ливанское вино. – Сесиль полностью перехватывает инициативу вечера. – Будем пить красное ливанское вино.
– Ливанцы пьют вино и им торгуют? – успеваю я спросить.
– Они христиане.
Мне нравится, что эти ливанцы христиане. Сейчас я хотел бы уже всем им рассказать, как встретил в Дрездене ливанских христиан и одурманивал себя вместе с ними крепкими алкогольными напитками. Досадно, однако инициатива больше мне не принадлежит. Этот идиот-профессор уже рассказывает, что ему доводилось пробовать в Китае. Перепробовал он немало, поэтому без остановки называет блюда, составляющие их части. Я вынужден объявить перемирие. Надеюсь прийти в себя и взять сценарий вечера в свои руки. Рассказ его не слушаю, даю отдышаться разуму и мысли. Сознание мне благодарно. Уже чувствую свое ритмично бьющееся сердце. Перемирие приближается к концу. Оглядываю так называемый ресторан. Кажется, это не обычная забегаловка с несколькими столами. Дешевый интерьер, дешевая мебель, дешевое освещение. Все это отдает простотой, однако не бедностью. Посетителей, правда, кроме нас, больше нет. Не думаю, что сюда заворачивают целые вереницы.
Марселец все не кончает рассказ о Китае. Сейчас он, словно барбизонец, рассказывает о природе, о которой, мы знаем, можно говорить всю жизнь. Особенно когда нечего сказать. Особенно когда ничего не смыслишь в древней армянской культуре. С другой стороны, тема природы за столом универсальна. Взявшийся за нее всегда защищен от возражений и споров. Без сомнения, могут встретиться и осложнения. Например, не зная, что напротив тебя сидит садовник, начинаешь плести, мол, крокусы осенью завязывают плоды, которые потом хорошо лечат стигмы. Подобными рассуждениями садовников можно обидеть. Однако их так мало, что о природе можно говорить что угодно.
Метрового роста официант-ливанец, щеголяющий бакенбардами девятнадцатого века, ставит на стол кулинарные чудеса своей страны. Скоро я их попробую. Мне страшно хочется познакомиться с ливанской кухней… Вонзаю вилку в кусок мяса. Макаю в подливу. Кладу в рот.
Впечатление такое, словно съел блевотину. Слово «невкусно» не подходит. Слово «отвратительно» слишком мягкое. Слово «мерзко» ничего не говорит. Хочу все это выплюнуть. Хватаю бокал с вином, куда упала часть куска, пережеванного с подливой и моими слюнями. Речь о Китае прерывается. Все устремляют взгляды на меня. Инициатива перехвачена.