Шрифт:
Странно было чувствовать себя студентом после всего, что я только что пережил. Мне не перед кем было облегчить свою душу — Костя еще строил дорогу где-то на севере, не то в Коми АССР, не то в Кировской области. Я просиживал над проектом ночи напролет и, в конце концов, так утомился, что засыпал за столом. Мама сама стала, как тень. Чтобы она не тратила на меня свой паек, я редко заходил к ней. Как я потом жалел об этом! Но так уж вышло, что в эти месяцы мы с ней почти не поговорили. Я откладывал наш разговор на последние дни, но перед моим отъездом в Москву, куда я должен был ехать за направлением, она простудилась и слегла в постель. Случись это в другое время, я бы остался подле нее всеми правдами и неправдами, но за месяц перед этим в институт вернулся Коська и уговорил меня ехать за направлением — были слухи, что нас отправят на фронт.
Коська приехал возмужавший и, я бы сказал, потолстевший, и завел себе густые пшеничные усы, которые вместе с прической под бобрик делали его, по словам полковника, похожим на дореволюционного циркового борца. Многих удивило, как он за месяц справился с дипломным проектом, но он был у нас самым способным, мой Коська, да и, как оказалось, он готовил свой проект во время практики, воспользовавшись помощью крупного специалиста, начальника строительства дороги, по чьему учебнику мы учились в свое время. Во время защиты, когда Коська впервые попал на глаза полковнику, тот заявил, что, знай он раньше о Коськиных усах, он бы велел их сбрить, но сейчас Константин Сумерин, защитивший проект на отлично, стал самостоятельным человеком и, очевидно, звание инженер-капитана дает ему право носить не только усы, но и бороду. Коська сказал, что от бороды он отказывается. Вот тогда-то полковник, пожимая ему руку, и заметил, что, конечно, чемпиону института по классической борьбе лучше остаться похожим на борца-профессионала.
Итак, мы с Коськой решили ехать; он отдал мне сухой паек и деньги, и я все это оставил заболевшей маме.
В Москве наши надежды — попасть на фронт вместе — разлетелись вдребезги: Костю направили начальником строительства какой-то ветки, а я очутился под Ленинградом, где и получил письмо от соседки, в котором она сообщила, что мама умерла в больнице от воспаления легких.
Сейчас я с удивлением думаю, как я нашел в себе тогда силы работать — ведь мама была для меня самым близким человеком. Это произошло, очевидно, потому, что у меня не было времени для размышлений. Мы работали под ежедневным обстрелом. Немцы находились почти рядом, и хотя автомобильное шоссе, которое мы строили, не было открыто для прямой наводки, иногда плоды нашего труда уничтожал шквальный огонь. Мы ненавидели лютой ненавистью немецкий корректировщик, появлявшийся в ясном декабрьском небе. Мы стреляли по нему из всего, что могло стрелять. Даже из своего полуигрушечного пистолета я выпускал в него обойму за обоймой. А самолет, как ни в чем не бывало, пролетал над нами и скрывался за обугленным лесом. Мы сулили зенитчикам, прибывшим к нам, всю водку и весь табак, которые получали. Однажды зенитчики подбили его, и мы на радостях дали салют, но обстрел на следующий день повторился. Тогда к нам под вечер пришли прославленные «катюши», которых я до сих пор не видал, и, развернувшись на подготовленном нами участке шоссе, послали свои снаряды за обугленный лес.
В ночном небе снаряды казались громадными расплавленными болванками. За лесом взметнулись взрыв за взрывом и заполыхало пламя. «Катюши» ушли так же быстро, как появились. Вскоре погасло зарево, и только мелкие холодные звезды сверкали над нами. Инженер-капитан Гольдман, который был старше меня на три года и поэтому сейчас замещал заболевшего майора, обрывая с черных усиков сосульки, посмотрел на ковшик Большой Медведицы и сказал:
— Ну, все в порядке. Теперь можно работать спокойно.
Но через день нас снова обстреляли, и, неся вместе со мной на шинели раненого солдата, он говорил сквозь зубы:
— Догадываются, что важную дорогу строим. Хотят сорвать наше наступление... Ну, ничего, мы — упрямее. Скоро такие дела здесь развернутся — только держись!
Раздался пронзительный визг снаряда. Все вспыхнуло за нашей землянкой. Посыпалась наледь с обугленных деревьев. Стараясь попасть в такт с шагами Гольдмана, я сказал удовлетворенно:
— Перелет.
Он ничего не ответил и, только когда, согнувшись, протискивался широкой спиной в дверь, поддержал меня:
— Да, брат, теперь будет легче. Согнали мы их с огневой позиции, как говорится... Без корректировщика они с нами ничего не сделают.
Расстегивая грязный полушубок, он прошел к деревянным нарам, где лежал больной майор, и сообщил ему, что из двенадцати снарядов лишь один разорвался близ шоссе.
Под утро к нам пришла санитарная «летучка». Притормаживая, открыв дверцу, шофер оглушительно кричал:
— Не слышали? Вчера вечером передавали «В последний час»! Под Сталинградом наши армии перешли в наступление! Шесть пехотных дивизий разгромили и одну танковую! Тринадцать тысяч пленных! Четырнадцать тысяч убитых! Триста шестьдесят девять орудий!..
Мы столпились вокруг него; перебивая друг друга, расспрашивали о подробностях.
Несколькими минутами позже, в землянке, когда шофер, обжигаясь, отхлебывая из алюминиевого котелка чай, в третий раз пересказал нам сводку, Гольдман заговорил возбужденно:
— Что, господа союзники? Опередили мы вас с открытием второго фронта? Сами его открыли под Сталинградом!— Взяв с нар мятую газету, тыча в нее пальцем, продолжал:— Вот Эттли заявляет, что — в связи с успехами в Африке — они скоро превратят Средиземное море в трамплин для большого прыжка... Запоздали, господа!
Он обнял меня, потом подскочил к майору:
— Счастливый вы, попадете в Ленинград — радио будете слушать. А мы здесь отрезаны от всего мира.
Майор, поддерживаемый санитарами, виновато улыбнулся.
На улице, скручивая цигарку, шофер сказал восторженно:
— Ну и дорожку вы отгрохали! Видать, специалисты своего дела. А она — надо думать — пригодится скоро.
— Пригодится, пригодится!— воскликнул Гольдман, поднося ему зажигалку.
Простившись с майором, проводив глазами раненых, поднял на меня взгляд, сказал задумчиво: