Шрифт:
Однако «летучка» пришла лишь на третий день. Шофер был знакомый. Он со страхом глядел на меня. Я вяло улыбнулся в ответ. Наконец, нас погрузили в машину. Помню, что была ночь, и я не мог увидеть могилу Гольдмана. Шофер захлопнул дверцу, и мы помчались. Я усмехнулся, подумав, что неплохое шоссе я подготовил для своей эвакуации...
Мы ехали невероятно долго. Я не заметил, когда мы остановились, и вздрогнул, увидев над собой силуэт шофера.
— Жив ли, товарищ командир?— спросил он участливо.
— Не задерживайся. Давай жми,— сказал я, и голос мне показался чужим.
— Сейчас приедем. Недалеко уж осталось,— произнес он извиняющимся тоном.
В полузабытьи я чувствовал, как машину бросает на ухабах, и подумал, что это уже не наша дорога. Потом машина снова остановилась, но нас почему-то долго не выносили. Я попытался повернуть голову к стеклу, чтобы увидеть, где мы остановились. Раздались мужские голоса, открылась дверца и кто-то забрался в машину. Их, видимо, было двое. Переговариваясь с теми, кто остался на улице, они начали снимать носилки. Когда они подходили ко мне, я различил в темноте их белые халаты. Я подумал, что это санитары. Они неловко нащупали ручки моих носилок, а на самом выходе чуть не опрокинули их, и я выругался и закусил губу.
На улице было темно, только из открытой двери падала полоса света, и в этой полосе света я увидел санитаров, которые носили раненых из нашей машины. Как будто бы шел снег. Еще я увидел женщину в шинели с поднятым воротником, растрепанную, поеживавшуюся от холода. Все это я успел рассмотреть, когда меня вытаскивали из машины.
Вскоре меня внесли в огромный зал, кажется, в старую церковь. В зале было, наверно, больше ста чело- век, и многие из них стонали, а сестры бегали между носилок с градусниками и уговаривали раненых. Я закрыл глаза, чтобы не видеть всего этого, и не открыл их даже тогда, когда в изголовье у меня остановились люди и заговорили обо мне. Это были женщины. Они говорили усталыми, равнодушными голосами. Одна из них вытащила из моего кармана документы в крови, и женщины наклонились надо мной, рассматривая, не ранен ли я, кроме руки и ноги, в грудь. Но мне не хотелось разговаривать, и я не сказал им, что это кровь, набежавшая с верхних носилок. Женщины читали мои документы, потом кто-то поил меня из чайника, потом вновь меня везли куда-то...
Мне было плохо, я все это воспринимал как будто в полусне.
Глава четвертая
Когда сознание полностью вернулось ко мне, я понял, что мы все еще едем. Снова слева от меня было стекло, и я опять попытался взглянуть в него. Оказывается, ночь еще не кончилась. Это была самая длинная ночь в моей жизни. «Летучка» мчалась по ровной дороге, возможно, по асфальту. Рука и нога у меня перестали ныть, но я почувствовал, что страшно замерз. Грубый брезент носилок не спасал мою спину от холода. И когда мы, наконец, остановились, мне уже все было безразлично. Мои носилки вытащили из машины и поставили на снег. Вновь в свете, падающем из дверей, я увидел санитаров, которые носили раненых. Санитары были в полосатых пижамах,— очевидно, выздоравливающие. На улице все еще шел снег. Снежинки таяли на моем лице. Мне хотелось закрыться, но я не решался вытащить руку из-под одеяла, так как знал, что стоит пошевелиться, как боль проснется и не даст мне покоя. Сейчас она притаилась где-то, и я стерег ее сон. Я совсем замерз, а снег все таял и таял на моем лице. Но сознание уже больше не покидало меня, и я приглядывался к окружающему. Мы находились около тяжелых резных дверей с большими медными кольцами вместо ручек. Стекла в дверях заменяла фанера. Каменные избитые ступеньки и асфальт перед ними были чисто подметены. Один из санитаров ступил на заснеженный газон, на котором стояли мои носилки, и предложил мне папиросу. Я ничего не ответил ему и закрыл глаза. Я по- прежнему боялся спугнуть притаившуюся боль.
Потом меня понесли по каким-то лестницам. Было темно, и я лежал с закрытыми глазами. Но вдруг яркий свет заставил меня открыть их; когда я начал осматриваться, меня опустили на пол, в самых дверях. Вся комната была заставлена носилками. На деревянных диванах вдоль стен сидели раненые. Их было много. Я подумал, что до нас пришло несколько машин.
Комната была высокой, и потолок ее украшали лепные орнаменты и цветные пухленькие амурчики, порхающие по голубому небу. В простенках между высокими окнами, зашторенными синей бумагой, висели узкие зеркала в бронзовых рамах. Зеркал было много, так же как бронзы и красного бархата. Только все это давно закоптилось, растрескалось и облупилось. Керосиновые лампы отражались в зеркалах.
Маленькая старушка в грязном халате, натянутом на пальто, записывала раненых. У нее было усталое лицо. Такие же усталые, как и она, девушки сидели рядом с ней; видно было, что всех их подняли в середине ночи.
Мне было удобно и покойно лежать здесь и наблюдать за окружающим. Деревянные диваны постепенно начали освобождаться, зарегистрированные раненые выходили в дверь в противоположном конце приемного покоя. Только один парень сидел на стуле и разговаривал по телефону. Я сначала было решил, что это женщина, так как бинт на его голове принял за косынку. Парень, очевидно, разговаривал с девушкой. Я слышал, как он уговаривал ее прийти в госпиталь. К моему огорчению, старушка в халате не дала ему договорить, и парень, положив трубку, взял с полу... гитару! — и вышел из приемного покоя.
Мой взгляд продолжал скользить по комнате, остро видя самые различные детали, с тем чтобы тотчас же забыть о них.
Через некоторое время мое внимание привлек какой- то шум, и я оглянулся на двери, ведущие из приемного покоя. Парень с гитарой стоял в их проеме, пытаясь вырваться из рук немолодой медсестры. Она дергала его за гимнастерку, торчавшую из-под мехового жилета, и кричала:
— Молодой человек, отдайте огнестрельное оружие!
Не сумев справиться одновременно с ним и с пружиной тяжелых дверей, она на миг выпустила парня, и он, волоча ногу, бросился в приемный покой, ловко перешагивая через носилки. Разозленный, он остановился недалеко от меня и отрезал: