Шрифт:
В воскресенье на стройку пришла хозяйка. Она держалась с Лайошем даже ласковее, чем всегда, и не жалела слов, лишь бы заставить его разговориться. Ее интересовало все, что произошло в субботу: получили ли рабочие деньги, что говорил подрядчик, каково настроение у людей? Но прямо задавать вопросы она избегала. Не то чтобы стеснялась (при необходимости она не боялась идти напрямик), а инстинктивно старалась действовать иным путем, развязывая людям язык, чтобы не вытягивать нужные ей сведения, как воду из колодца, ведро за ведром, но чтобы они сами, потоком изливались на поверхность. «Ну, Лайош, нынче утром я все искала в газетах, нет ли чего про улицу Альпар, — начала она весело, садясь в необработанный проем окна на первом этаже. — Может, думаю, траур надо надевать по бедняге родственничку». «Откупился ваш родственник, вывернулся у нас из рук, — улыбался Лайош. — Размякли мы после „венца“-то, полжалованья получили и на том успокоились». — «Полжалованья? Ну, я о вас лучше думала. Да он уж двадцать раз ваше жалованье присвоил». «Я тоже так думаю», — многозначительно покивал Лайош. И как ни стискивал зубы, что-то в нем поднималось, просилось наружу. Хозяйка глянула на него, она-то знала: в такой момент лучше всего сделать вид, будто вовсе и не собираешься ничего выпытывать, тогда тайна выплеснется сама наружу. Она отвернулась; Лайош заискивающе улыбнулся: «Знаете, сколько он нам за неделю платил? Двести с чем-то». «А у меня четыреста брал на жалованье, — всплеснула барыня руками. — Вот, говорил мне об этом инженер. Да не хотелось мне ссориться из-за мелочей, проверять каждый филлер. Все-таки родственник, да и, рассердишь его, он на материале станет экономить… Знаете, сколько железа оказалось вместо тридцати четырех центнеров?» — «Двадцать или двадцать два», — ответил Лайош. — «Так вы это знали?» — «Не хотелось вас огорчать. У нашего брата тоже ведь есть глаза и голова на плечах». — «И ведь не боится, что я попрошу перемерить железо да и посажу его за решетку. И я это сделаю, ей-богу! — Она, вдруг рассердившись, топнула ногой. — А счет тот — или фальшивый, или он в другое место материал увез». И она снова взглянула на Лайоша: не знает ли он и об этом что-нибудь?
Гнев ее стих, хозяйка снова с детской беспомощностью смотрела на свои ноги. «Честно говоря, я как-то все еще не могу в это поверить. Он знает, на что я пошла из-за него. Может, ему куда-то в другое место нужны были деньги, а после он все вернет…» Она сказала это чуть ли не со слезами в голосе. Тайная надежда, что, может быть, все не так уж и страшно, и более непосредственная цель — выпытать у Лайоша все, что можно, — легко совмещались в этом жалобном тоне. «Нет у него другого никакого места. Была одна стройка, да еще во время стачки кончилась, в Помазе…» — «Ну, может, на бегах играет, или любовницу держит, или пьет!» — вспыхнула барыня. «Пиво, это он любит. Каждый раз по дороге сюда выпивает бутылку». — «Но за шесть недель нельзя столько на пиво истратить. Ах, мерзавец, мерзавец. Вот увидите, собственные рабочие как-нибудь его и пристукнут». — «Рабочим он говорит, что дешево взялся строить. И что у хозяев деньги кончились». — «Он смеет это говорить? Такой наглости я еще не видывала!» Она сидела на окне в полном отчаянии. «Вы как думаете, он может взять и бросить все на полдороге?» — открыла она Лайошу, забыв о тактике, свою тревогу. «Грозился…» — «Да разве можно такое сделать? Разве нет на это закона?» — «Рабочие говорят, дом у него на брата записан…» — сказал Лайош. «Вот как! Но ведь тогда мне конец…»
Вся красная от сдерживаемого плача, барыня спрыгнула с окна и принялась ходить по комнате, стуча каблуками по доскам черного пола. Она не умела переживать горе в неподвижности — и даже теперь, когда, казалось бы, все рухнуло, продолжала всюду заглядывать, ко всему придираться: и черный пол до сих пор не закончен; и когда же снимут наконец опалубку; а столяр не приходил еще снимать размеры? «Знаете, Лайош, муж и слышать не хотел о стройке, — набегавшись, вернулась она к главной своей заботе. — А я уже в смете на целых три тысячи превысила сумму, что он мне разрешил истратить. Теперь этот мошенник еще унес две тысячи. Если вы будете кончать стройку, то еще уйдет бог знает сколько… Вот тут и будь добрым». — «Муж — он ведь тоже человек!» — сказал Лайош, искренне огорченный ее отчаянием. Барыня вскинула голову и вдруг рассмеялась. «Ошибаетесь, Лайош. Мой муж — не человек». И долго сдерживаемые слезы все-таки выступили на ее глазах — так она смеялась.
«Ну, надо, идти, — сказала она, еще раз обойдя и осмотрев все вокруг. — Жужика сейчас у бабушки на Звездной горе, а маленького я у привратника оставила». «А Терике?» — спросил Лайош, сам испугавшись, что магическое слово, причинившее ему столько боли и радости, все же вырвалось из его губ. «Тери? Ей пришлось домой поехать, к ребенку». У Лайоша на лице застыла заискивающая улыбка, с которой он, робко и умоляюще, выговорил: «А Терике?» По крайней мере улыбка эта осталась на месте — разве что вдруг углубилась, словно врезалась в лицо. «А разве Терике замужем?» — сломал наконец эту улыбку отчаянный вопрос. Ведь, не спроси он, барыня так и ушла бы, унеся с собой ответы на вопросы, которые будут терзать его грядущей ночью. «Замужем? — рассмеялась та. — Замужем — без попа. А чего это вы так удивились?» — смотрела она на оглушенного новостью Лайоша с тем веселым лукавством, с каким лишь женщины умеют смотреть на неловкого, большерукого, растерянного мужчину.
Хозяйка не дошла еще и до распятия на перекрестке, а Лайош уже решил, как будет держаться дальше. Нет, Тери не заслуживает, чтобы он думал о ней так, как думал по пути из Будадёнде и особенно после «венца». Еще хорошо, что он вовремя все узнал: по крайней мере быстро избавится от наваждения; теперь вечера снова будут свободны от нее. Действительно, он чувствовал в груди какую-то огромную холодную тяжесть, словно решение, принятое им, было чугунным слитком. Но это тоже сейчас пройдет, это холодное чувство, заставившее его горбиться и не дающее дышать свободно. Он напевал, хлестал люцерну палкой, пошел наверх, к леску, словно желая подняться выше одолевающих его чувств. И в самом деле, он уже был настолько выше своей любви, что мог даже дразнить себя: смотри-ка, Лайош, кому хотел ты домик построить и окружить цветами… Про домик, впрочем, пока не стоило вспоминать. От этой мысли душа его как бы получила пробоину, в которую, сладко щемя, хлынули цветочные запахи и грустная вечерняя тишина. Из-за какой-то потаскушки! — корил он себя. Но вечер и цветы лились и лились в него, а с ними в душу проникли неведомые мелкие, но кровожадные чудовища и начали ползать там, грызя его изнутри. Нет, все равно не будет он думать о ней! Пусть даже деревья не увидят, как он терзается из-за какой-то шлюхи. Он даже пробежался, чтоб вытрясти из себя все это, как собака вытряхивает из ушей воду.
Немного успокоившись, он сел. Все-таки лучше, если он как следует поразмыслит над этим. Теперь он смело может думать о ней. Сколько же лет ее ребенку? Сама она выглядит не старше восемнадцати-двадцати. Не зря заметил он у нее этот акцент: такие молодые немки податливы на грех. А ведь какая вроде бы бледная немочь — прямо как луна. Но внешность обманчива; вон и хромой говорил, что иной худосочной бабе пять-шесть раз требуется за день. Лайош снова вскочил, чувствуя, что сейчас его опять схватит изнутри. Так воспалившийся зуб приводит человека в ужас предупреждающей, слепящей, словно молния, болью. И боль действительно пришла. Лайош увидел бывшего своего ефрейтора. Даже и не всего ефрейтора, а лишь его упругие бедра, колени, как он запомнился Лайошу, когда однажды заставил его чистить ему ботинки. Какие разные, однако, бывают мужики! Один — коряга корягой, а другой — чистый огонь. Вот это кобель, говорили смеясь солдаты; нравилось им, что такие люди вообще живут на свете. Жрут, ругаются, хвастают, командуют — и, как кошка с мышью, играют с девками, с женщинами, со служанками. К каждой у них есть подход. Такой, может, только обнимет сзади служаночку, руки под груди заведет — и та готова, забыла про честь, про все на свете. А уж научится понимать разницу меж мужиками — будет искать всю жизнь. И замужем о том же станет думать, вон как хромой о девках.
Лайош ходил по темному лесу, ломая пальцы, словно женщина в тоске. Ребенок у нее небось от кого-нибудь из господ; парень вроде него, Лайоша, только радовался бы, если б ему досталась такая. Ветер уже не так ласково носился меж деревьями, как в разгар лета, и фонари, зажженные внизу, на улицах города, размокли в сырой дымке. «Надо придумать что-то умное… что-то надо придумать умное», — повторял Лайош, испуганный терзающей его болью. Но ничего, ничего не приходило в голову, он бегал по лесу без толку. Устав, он наконец пошел к сарайчику, улегся, завернулся в одеяло; в голове у него стояла такая же темень, как и в глазах. Потом он обнаружил, что незаметно для себя уснул и спал, наверное, целый час. Эх, такие девки ведь для того и существуют, чтоб их любили, легкомысленно думал как будто не он, а кто-то рядом; и, прижавшись лицом к земле, он обнимал и душил податливый ночной воздух — не он один в этом городе в эти минуты.
Утро принесло с собой облегчение. Как только вслед за нехотя открывшимися, слипающимися глазами открылась и в сознании светлая щель — туда вошла Тери вместе с ребенком. Но ничего не дрогнуло, не сжалось в груди у Лайоша; Тери была чужой, и он уже сам не мог понять, как это женщина, которую он и видел-то всего два раза, могла так сильно взволновать его. Вон Веронку он как долго любил, а ведь не терзался же из-за нее столько. Нет, лучше не заглядываться на таких белокожих. Пусть сгинет она вместе со своей барыней. Ненависть к Тери он перенес и на ее хозяйку, потом на весь этот дом. Водал велел ему пойти на угол, к распятию: если появятся инженер или хозяйка, пускай даст знак. Ага, жидкий бетон готовят. Что ж, так и надо, пускай крыша будет слабой. Пускай даст трещины и потечет, когда начнутся дожди. Им все, вишь, мало, они еще и плоскую крышу захотели. Дома-коробки с плоской крышей и белые, как лунный свет, руки Тери объединились в его неприязни: сволочи они все, взять бы запереть их в этом доме да пустить красного петуха. И почему он не учился! Кто образованный, тот и говорит по-иному. Тот знает, как с такими обращаться. А что ж он, такой старый, что ли, что ему уже и учиться поздно? Какому-нибудь ремеслу, да хоть бы и просто в школе. Сейчас ему двадцать два. Если удастся накопить что-нибудь на хлеб и на угол с койкой, так он даже по вечерам, на улице, под фонарем выучится всему, чему учатся господские дети. Пока валялся он по будайским пещерам, сколько бы книг за это время можно было прочесть. Он ведь не глупый. В солдатах, правда, дразнили его за простоватость, но, если надо было что-нибудь выучить, разве он хуже других был?