Шрифт:
Торжественный обед прошел в молчании. Малыш спал богатырским сном. Григорий Константинович лишь спросил у Ксюши:
— Ну, как там было, ничего?
— Ничего, — ответила она ему в тон.
Ксюшу знобило, она накинула на плечи кофту. Антонина Степановна тут же подошла, стала разглядывать и ощупывать ее.
— Шерсть?
— Да, чистая шерсть.
— Как печка.
— Да-а…
— Краси-ивая… Поди, сама связала?
Ксюша вспыхнула, но ответила спокойно:
— Ну, что вы, разве не видите, покупная.
— А-а, покупная… Хорошая какая, денег, поди, стоит…
Антонина Степановна покачала головой, наверное, представляя, какую уйму денег отвалили за вещицу.
— Чайку бы еще, — обратился к матери Григорий Константинович, а сам подумал; в общем-то, она права, своим деревенским умом, — настоящая жена и спрядет и свяжет.
С того памятного утра, когда он надломил боковой Ксюшин зуб, — позорный факт, но из песни слов не выкинешь, впрочем, не обломил, а открошил чуть-чуть, внешне ничего и не видно, — молодую жену как подменили. Стала она куда внимательней, никаких предложений: давай к этим сходим или тех пригласим. Разговаривает меньше. Но это и к лучшему. Носки, правда, не штопает, но он и не предлагает.
Ребеночка назвали Пашенькой, Павлом Григорьевичем. Григорий Константинович так и не вник: то ли в честь святого, то ли космонавта Павла Поповича. Неделю думали над именем. Много было всяких предложений, не было только одного, которого так ожидал Григорий Константинович: он мечтал назвать сына своим именем. Григорий Григорьевич! Звучит превосходно, и он считал, что лучшего сочетания быть не может. Каких бы это сил добавило, как повысило бы ответственность за судьбу Григория Григорьевича. А предлагали-то всего… черт-те чего только не предлагали… Особенно отличалась мамаша, откуда выкапывала только. Давно уже в природе не существовало ни Евлампиев, ни Мефодиев. А вот назвать в честь отца именем отца — никому не пришло в голову. Ксюша тоже хороша, еще бы один зуб выбить, сразу же сообразила бы…
Малыш оказался на удивление спокойным — покряхтит немного, когда есть захочет, и все, и больше его не слышно. А вот Антонина Степановна избрала своеобразную позицию: с Ксюшей она общалась посредством Григория Константиновича. Каждый вечер она спрашивала у него:
— Купать бы надо дитю, а где мы купать будем?
Григорию Константиновичу всегда хотелось ответить: в газоне, в сквере, в ближайшем гастрономе… Где еще купать ребенка? Где его всегда купают?.. Но говорил совсем другие слова — пусть жена мотает на ус, пусть учится, — он хмурился, раздумывая, как будто бы этот вопрос возник для него неожиданно, и полувопрошал:
— Может, на кухне? Включим духовку, теплее будет.
Ксюша молчала, словно разговор был посторонний и ее не касался.
А по утрам Антонина Степановна интересовалась:
— Гриша, а как Пашенька спал?
— Да вроде ничего, как всегда.
— Что-то я не слышала, чтобы он на двор ходил. Надо бы клизмочку сделать. Сейчас поищу ее.
Григорий Константинович вертел в пальцах розовую резиновую колбочку с черным наконечником и поворачивался к жене:
— Может, действительно, заделать Пашке клизмача?
Ксюша нагло улыбалась ему в лицо, забирала грушу и уносила на кухню.
Вот так и шла эта идиотия с идиотским постоянством.
Однажды Ксюша не выдержала.
— Слушай, милый друг, объясни-ка, пожалуйста, откуда у деревенской женщины такая привязанность к клизмам?
— Видишь ли, — сказал Григорий Константинович и задумался.
«А правда, чего бы мать понимала в клизмах? Их сроду в доме не держали».
— Я полагаю, ты неправильно понимаешь деревенских женщин. Д я р ё в н я, думаешь ты, глухота и темнота, — Григорий Константинович вспомнил, что он сам из деревни. И еще он почувствовал, что не сможет вот сейчас же, сию минуту разубедить жену, исходившую иронией, противопоставить ее насмешливости что-нибудь серьезное, убедительное, драматическое, в конце концов, чтобы не смехом, унижающим его достоинство, блестели Ксюшины глаза, а задумалась бы она. Но нет, стучаться в пустой дом нечего, и он сказал:
— Может, деревня оттого и бежит в город, что ей надоело, когда вот такие сплеча судят о ней.
Нет, ну надо же… Словно оправдывается. Только бы мать, ничего не заметила. И он тешил себя надеждой, что Антонина Степановна ничего не видит. А то вдруг произойдут изменения в ее сердце, станет Пашка для нее нагулянным пасынком. А это вовсе ни к чему, ни для ближнего прицела, ни для дальнего.
Конвойный козырнул и ушел. У проходной остался худой, среднего роста парень; серый хлопчатобумажный пиджак — тонкий, из одной ткани, что и рубаха, — обвисал на прямых плечах. Странно смотреть со стороны: какие удивительно прямые плечи, словно очерченные по угольнику. Родное Пашкино лицо… родное до сладкого щемления в крови. И, одновременно, чем-то отталкивающее. Нет, не отталкивающее, а какое-то п о п р и д е р ж и в а ю щ е е, когда сразу, просто так не бросишься на шею… Выражение хитроватого удивленного мужичка, знающего слабости других, чуть настороженного, готового тут же прикинуться придурковатым. И начать назойливо «хохмить». За долгие годы работы на стройке Григорий Константинович достаточно насмотрелся на граждан, владеющих подобным выражением. Радости они приносили мало.
Но это был сын, и какие тут, господи прости, сравнения. Родная кровиночка! И этим все сказано.
Григорий Константинович притянул неподатливую Пашкину голову, почувствовал он едкий душок хозяйственного мыла, и глаза его повлажнели.
— Пашка-а…
— Здорово, отец, — прозвучало глухо: Пашка старался освободить голову.
— Ну как ты, Пашка?..
— Все в норме, отец, — Пашка вежливо похлопал Григория Константиновича по спине. — Каждую неделю фильмы, телевизор. Есть турник.