Шрифт:
II
Расхитителям верна дорога
Мы живем не в поле диком, А в отечестве своем, В напряжении великом Мощь Союза создаем, Чтоб владыки капитала Не ввели бы нас в изъян, Чтоб росла и процветала Власть рабочих и крестьян, Чтоб заводы, паровозы Быстро множились в числе. Вот что красные обозы Означают на селе! Государству хлебосдача Тем-то так и дорога. С хлебосдачей незадача – Это праздник для врага. Потому-то лют враждебный Кулачья вороний карк: Ведь обоз наш каждый хлебный – Это наш снарядный парк; Это наш колхозный улей, Трудовой советский рой, Каждым зернышком, как пулей, Поражает вражий строй. Тут не может быть урону. Не допустим мы никак, Чтоб под нашу оборону Подкопался вор-кулак. Потому-то мы так строги К расхитителям зерна. Нет для них иной дороги, Как туда, где дверь верна. Где окошко за решеткой, Где безвреден вражий вой, Где походкой ходит четкой Наш советский часовой. Испагань*
Легенда
Могуче-кряжистый, плечистый и высокий, Тиран властительно-жестокий, В чьих тюрьмах не одна томилася душа За крепкой стражею, в подвалах, под засовом, Султан гулял в саду дворцовом, Прохладой утренней дыша. И вдруг – бесстрашный – он затрепетал от страха И побежал к дворцу, где, голову склоня, Стоял печальный раб. «Сын плесени и праха! – Вскричал султан. – Коня! Питомца Карабаха, Из лучших лучшего подай скорей коня! Я видел Смерть в саду. Она звала меня. Ворота вслед за мной запри. От ранней рани До вечера летя на резвом скакуне, Я буду вечером в далекой Испагани, Где – в крепости – путей не сыщет Смерть ко мне!» Конь подан. Ускакал свирепый повелитель. Раб, молча оглядев султанскую обитель, Спустился в сад к цветам и розовым кустам, И он увидел там, Где высился платан над мраморным фонтаном, Смерть, отдыхавшую спокойно под платаном, И он сказал ей: «Смерть, великое добро б Свершила ты, меня похитив, горемыку. Не испугался б я. Но приглашеньем в гроб Перепугала ты могучего владыку». «Я, – усмехнувшись, Смерть ответила ему, – Сама, признаться, не пойму, К чему б случиться здесь такой нежданной встрече? Владыка твой – не здесь, он должен быть далече. По книгам по моим – подвластны ж им не все ль? – Владыка твой уже стоит у смертной грани: Сегодня вечером и далеко отсель Должна я взять его. Сегодня. В Испагани». . . . . . . . . . . . . . . . Доволен был султан своим лихим конем, И сердце радостью живой играло в нем: «Уж полдень. К вечеру примчуся в Испагань я!» Не знал он одного, – что этим самым днем Вся Испагань была охвачена огнем Неукротимого восстанья. * * *
Кто более меня от мрачных дум далек? Меня, участника работы сверхгигантской? Всю эту мрачную легенду я извлек Из белой прессы эмигрантской. Отрепью белому, что злобой к нам горит, О чем-то трепетном легенда говорит, Да, говорит о страшном сроке, О неизбежном, жутком роке, О том, что сколько нас отрепьем ни погань, Какие и куда ни стряпай донесенья, В какую ни спеши укрыться Испагань, От революции где ни ищи спасенья, – Спасенья нет нигде, увы, Для обреченной беглой рвани: То, от чего она бежала из Москвы, Ее настигнет в Испагани! Быть впереди*
«У нас есть полная уверенность, что в ближайшее пятилетие мы выйдем на уровень мировой авиационной техники и создадим все условия для того, чтобы в этой области быть впереди других».
Две темы*
Октавы
1
Усилить натиск
Стареет все – таков закон природы! – И все идет к законному концу. Богатыря подкашивают годы, И богатырь завидует юнцу: «Тебе еще отламывать походы, А мне уже… – И тени по лицу. – Ты не слыхал, не пахнет ли войною? Еще бы раз тряхнул я стариною!» Ах, жизнь полна такого озорства, Так молодо, пестро ее цветенье! Так красочна зеленая листва! На молодежь посмотришь – загляденье: Как много в ней живого торжества! И рушится меж нами средостенье – Мои года, я юн в ее кругу И к старости привыкнуть не могу. Нет, мозговой не болен я сухоткой И не скажу, что стал уже сдавать, Но жизнь идет вперед такой походкой, Что трудно мне за нею поспевать, И даже мне – с моею крепкой глоткой, – Мне не успеть все битвы воспевать, И я зову – вернее, бью тревогу: «Товарищи-поэты, на подмогу! В какие вы забилися углы? Что там в углах творите сепаратно? Все – в общий фронт, на башни, на валы, Туда, где враг нас хочет сбить обратно! У нас, певцов, заслуги не малы. Но перекрыть мы их должны стократно. Рабочий фронт – вот общий наш Парнас. Поэты, жизнь опережает нас! Вам, молодым, сейчас все карты в руки. Все козыри у вас, у молодых. Вы так должны запеть, чтоб ваши звуки Взбодрили нас, певцов, как я, седых, Всю музыку, весь гром, все шумы, стуки У жизни взять из недр ее крутых, Весь героизм ее в стихи оправить И тем ее – а с ней себя – прославить. Наш фронт певцов отстал. К чему скрывать? И в этом-то хандры моей причина. Хандра меня не свалит на кровать, Не так я стар, и старость – не кручина, Коль силы есть еще повоевать. Некстати мне унылая личина, Но согласись, читатель дорогой, Что поворчать я вправе раз-другой. Среди певцов давно уж выйдя в дяди, Любовно я гляжу на молодняк, Я не хочу, чтоб он трепался сзади У боевых строителей-вояк. «Эй, я кричу, не уступать ни пяди! Вы быть должны средь первых забияк! Передовым не станет запевалой Тот, кто в тылу бредет походкой вялой!» Мне кажется – быть может, я не прав, – Что натиск слаб на фронте стихотворном, Что, сил своих в едино не собрав, Находимся в провале мы в бесспорном, Не создали еще мы первых глав О мужестве невиданно-упорном, Том мужестве, что каждый день и час Являет нам наш пролетарский класс. Я говорю, что я не прав, быть может, Что, может быть, все это и не так, – Но все же мысль меня такая гложет: Пропущен ряд победнейших атак, Которым од уже никто не сложит. По части од Державин был мастак. Но век его сравнить и – наши годы, Какие мы писать должны бы оды! Нет, вправду, мы поэты, не таё… А между тем у нас не только дела, Что, так сказать, домашнее, свое: Дух Октября не ведает предела. Такой секрет кому же не в знатье? И наша жизнь как нами б ни владела, Не смеем мы, увлекшись этим, тем, Не освещать международных тем. Значенье их доказывать не нужно. Мы – армии всемирной авангард. Той армии, что с нами в ногу дружно На мировой идет октябрьский старт. Могу ли я сказать: «мне недосужно Вскрывать игру фашистских темных карт!» Нет, я как раз, закончив строчку эту, Перехожу к фашистскому сюжету. 2
Гнилая кровь
Сюжет простой, до ужаса простой, Достойный все ж не беглой лишь заметки. Геробер Фриц, мужчина холостой, Немецкой был наичистейшей ветки: В нем кровь была, сказал бы я, настой, В котором все проспиртовались предки От гениев до пошлых дураков. Да, вот он был Геробер Фриц каков! Он был сынком какого-то чинуши. Потом сынок в чинуши вышел сам. Отец ушел туда, где предков души Архангельским внимали голосам. Его вдову с лицом иссохшей груши Тож повлекло за мужем к небесам. Над матерью, прожившей век безгрешно, В предсмертный час сын плакал неутешно. Ей не дожить, он видел, до утра. Но на часы взглянув, он рек: «Мамахен, Я ухожу. Прощай навеки. Мне пора Идти в ферейн. Прощай. Вас ист цу махен! Дай бог тебе загробного добра, Попасть в Сион, в небесный наш Аахен, Где средь цветов течет небесный Рейн!» Сказавши так, герр Фриц ушел в ферейн. Мещанский быт свои имеет штампы. В дверях уж сын мамашу стал просить: «Чуть не забыл! Ты, умирая, лампы Не позабудь, мамахен, погасить». (Такой типаж у театральной рампы – Ну, как его слезой не оросить?) Вот был каков Геробер Фриц в натуре: Особый тип по крови и культуре. Культура… Речь покамест не о ней. А с кровью вот случилась неувязка: Фриц стал страдать от чирьевых огней, У Фрица жар, у Фрица злая тряска, Фриц с каждым днем бледней, бледней, бледней И вот за ним явилася коляска… Он полутруп… Конец… Его везут В полночный час в какой-то институт. Фриц бормотал в бреду; «Квод лицет Йови…» Так классицизм в него со школы врос! Над Фрицем врач бубнил, нахмурив брови (Пфуй, у врача какой еврейский нос!): «Спасенье все – в переливанье крови…» А кровь кто даст Героберу? Вопрос. Но врач, горя к болящему любовью, Пожертвовал своей еврейской кровью. В больного кровь врача перелита, Отмерена едва ль одним стаканом. У Фрица кровь взыграла уж не та, Чрез месяц Фриц стал крепким великаном. Богатырем. Он с пеною у рта Клял коммунизм и потрясал наганом И, присягнув фашистам, в их рядах Выл громче всех о мерзостных жидах. И вдруг оно раскрылось… роковое… Пропало все, фашистский весь почет! Пронюхали шпиков каких-то двое, Что в Фрице… кровь еврейская течет! Фриц, несмотря на имя родовое, От «фюрера» вдруг получил расчет. Кровь засорив свою ужасным сором, Со службы Фриц уволен был с позором. Фриц… Боже мой!.. Не чистый немец он!.. Он не фашист и не чиновник боле!.. Он… может быть, уж он Израильсон… Он, тот, кто был Геробером дотоле!.. Он… Это явь или кошмарный сон?.. Позора Фриц снести не может доле: «Жиды, жиды за все ответ дадут!» И Фриц бежит в тот самый институт. В тот институт, где жизнь ему вернули. За жертвенность свою ответил врач: Геробер в лоб ему всадил три пули, Он, своего спасителя палач. Фашистский суд признал его… вину ли?! Геробер вновь на линии удач: Был приговор о нем, как немце чистом, Который вновь достоин быть фашистом. Ну, вот и все. Фриц круглым стал, как шар. Фашистский хлеб так распирает тело. Фриц говорит, что в рейхстаге пожар, Конечно же, еврейское все дело, И коммунизм – еврейский тоже дар: «Еврейство кр-р-ровь, кр-р-ровь нашу пить хотело!» Кровь… Как забыть о жертвенном враче? У Фрица вновь шесть чирьев на плече! На новую ступень*
Мой рапорт XVII съезду партии*