Сологуб Федор Кузьмич
Шрифт:
В зале училища стол украсился винами и водкою. Принесли пирог с курциею. Гости уселись за стол. Рюмки быстро опрокидывали свое содержимое в непромокаемые гортани. В соседней комнате хор учеников отхватывал народные песни.
Мотовилов медленно обвел стол глазами и спросил:
– А где же молодой учитель, господин Шестов?
– Ушел, не пожелал разделить нашей трапезы, – смиренно ответил Крикунов.
– Вот как!
– Да-с, и господин Логин тоже не пожелали остаться, – докладывал Крикунов, – они-то, собственно, и изволили увлечь нашего сослуживца.
– А что, господа, – говорил отец Андрей, – вот сейчас Алексей Степаныч изволил выразить надежду на то, что мы снова увидим в нашей среде Алексея Иваныча. Когда еще его формально оправдают, а я думаю, ему горько сидеть теперь дома, когда его друзья собрались в этих стенах, где он, так сказать, был сеятелем добра. Так не утешить ли нам его, а?
– Да, да, пригласить сюда, – поддержал Мотовилов. – Я думаю, это будет справедливо: если он не мог участвовать в официальной части, то мы все-таки покажем ему еще раз, как мы его любим и ценим. Как, господа?
– Да, да, конечно, отлично! – послышалось со всех сторон.
– Это будет доброе дело, – сказал Моховиков, – наше внутреннее сердце скажет это каждому.
– Так уж вы распорядитесь, Галактион Васильевич, – обратился Мотовилов к Крикунову, – он ведь и недалеко живет, а мы подождем со следующими блюдами.
Крикунов суетливою побежкою устремился к сторожам, послать за Молиным. Общество опять радостно оживилось: ждали Молина, как дети гостинца. Он явился так скоро, как будто ждал приглашения, – Крикунов послал за ним коляску Мотовилова. Молин был одет не без претензий на щегольство. На толстой шее белый галстук с волнистыми краями и с вышивкою; новенький сюртук хомутом; пахло от Молина – кроме водки, – помадою.
Гул приветственных восклицаний. Молин обходил вокруг стола, неуклюже раскланивался, пожимал руки и не без приятности осклаблял рябое лицо. Мямлил:
– Утешили! Сидел один и скучал. Признаться откровенно, – хоть и стыдно, – всплакнул даже.
– Ах, бедняжка! – восклицали дамы.
– Стыжусь сам, знаю, что раскис, да что делать с нервами? Расшатался совсем, – сижу и плачу. Вдруг зовут! Воскрес и лечу! И вот опять с друзьями!
– С друзьями, Лешка-шельма, с друзьями! – закричал Свежунов и обнял Молина, – ничего, не унывай, действуй в том же направлении!
– Поздравляю, енондершиш, – говорил исправник, – вас любят в обществе, – это умилительно!
Всякий старался сказать Молину что-нибудь утешительное, приятное. Его посадили к дамам, кормили пирогом, подливали то водки, то вина. А мальчишки задували себе развеселые песни. В антрактах пили чай, ели сладкие булки, – все от щедрот Мотовилова.
Раздался стук ножа по стакану. Кто-то крикнул:
– Т-с! Алексей Иваныч хочет говорить! Все замолчали. Молин поднялся и начал раскачиваться в ту сторону, где Мотовилов. Заговорил:
– Алексей Степаныч! Вы для меня сделали, прямо скажу, благодеяние. Ну, я человек не хитрый, красно говорить не умею, – что чувствую, прямо, по-мужицки, по-простецки… Да что тут говорить! Эх, прямо сказать: спасли! Дай вам Бог! На многая лета! За здоровье Алексея Степаныча, – ура!
Все закричали, повскакали с мест чокаться. Мотовилов и Молин обнимались, целовались.
После завтрака вытащили фисгармонику, под звуки которой распевали ученики, и пустились танцевать, – шумно, с хохотом, шалостями, вознёю: кавалеры кривлялись и неровно подергивали дам, дамы взвизгивали. Две бойкие барыньки овладели застенчивым юношею, сельским учителем. Он не умел танцевать; ему дали даму, сказали, что танцуют кадриль, и стали перепихивать его из рук в руки. Юноша горел от смущения и неловко топтался. Было весело и пьяным и трезвым.
В антрактах между танцами мальчуганы продолжали крикливый концерт. Им любопытно было посмотреть на веселые танцы: они не скучали и с удовольствием глотали пыль, летевшую в их наивно открытые ртишки. Их щеки горели, глаза смеялись. Их регент, дьякон, тоже подвыпил. Пришел в благодушное настроение и не теребил певчих. Во время пения и во время танцев одинаково бестолково махал руками и добродушно покрикивал:
– Ах, мать твоя курица! Но, но, миленькие, валяй напропалую! Во что матушка не хлыстнет!
Пожарский и Гуторович ходили обнявшись и напевали легкомысленные песенки.
Крикунов тоже раскис, без устали молол жиденьким, гаденьким голосенком сальные анекдотцы и замазывал их рыхлым смешком. Оказалось, что запас этой дряни у него велик. Память у него была хороша, особенно на мелочи и пустяки.
Молин, опьянелый от водки и от избытка чувств, подходил к певцам, целовался с ними, мямлил трогательные слова. При этом детские лица делались испуганными, каменели. Кому приходилось целоваться, открывали глаза, вытягивали губы, принимали глупый, оторопелый вид; потом обдергивали блузы, виновато озирались, смущенно крутили пальцы, а носы их против воли морщились от противно-перегорелого запаха водки и от того особого тепловато-аптечного аромата, которым был пропитан Молин, как все эти мужчины, которые, подобно ему, вечно возятся с лекарствами против секретных болезней.