Шрифт:
„Горбачев изменился, но эти изменения идут от разума, а не от души”, — замечает Никсон. Ни решимости, ни желания добиться своей окончательной цели у коммунистов не убавилось. Другое дело, что теперь у них для этого не хватало сил. Но как верные ленинцы, они знали, что, когда того требуют обстоятельства, надо сделать два шага назад, чтобы потом сделать шаг вперед. Не случайно, что большим успехом у советского руководства пользовалась пьеса М. Шатрова, в которой как раз и идет речь о ленинском отступлении при подписании Брестского мира, названного им „похабным”, вынужденным, но на который он пошел с тем, чтобы, поступившись малым, спасти главное — свою власть, которая и перешла по наследству к тем, кто ныне, в свою очередь, пытался спасти ленинское наследие.
Частью этого наследия, которое каждый преемник первого вождя пополнял по мере своих сил, стал и стратегический паритет с США. Не объяснив, почему Советскому Союзу надо было его обязательно добиваться, проповедник „нового мышления”, приняв как должное это вполне устраивавшее его достижение застойного брежневского времени, мимоходом заметил, что „гонка вооружений не могла не сказаться на социально-экономическом развитии страны”, которое ранее уже было им охарактеризовано как катастрофическое.
После этого советским гражданам самим предоставлялось искать ответа на вопрос: „Если в гонку вооружений были втянуты обе стороны, почему только одна оказалась на краю катастрофы? Почему только советская систем^ вынуждена была признать, что пушечный паритет лишил ее не только масла, но и хлеба?”
Заверив советских коммунистов в том, что, обратившись к Ленину, нынешнее советское руководство по-прежнему рассматривает международные отношения с классовой точки зрения, Горбачев тут же сказал, что в Кремле пришли к „выводу о приоритете общечеловеческих ценностей... нравственных ценностей, которые на протяжении столетий вырабатывались народами”. Это было откровенным признанием провала выработанной коммунистами новой морали, которую они на протяжении десятилетий вдалбливали в головы людей. Но словно торопясь опровергнуть только что сказанное, Горбачев принимается доказывать, что „мы были первыми во многих демократических начинаниях XX века”, „что именно в нашей стране родилась власть трудящихся”. Он не смущаясь провозглашает, что „на фундаменте октябрьской революции в нашей стране было построено внушительное здание гарантированных прав гражданина во многих областях”. Но почему же тогда, имея такие гарантированные права и располагая полнотой власти в стране, трудящиеся миллионами ссылались в лагеря и расстреливались этой самой „им принадлежащей” властью? Или это было осуществлено по их просьбе, в интересах их собственного государства и светлого будущего? Такое заявление генсека вызывало, по меньшей мере, недоумение, тем более, что сам он в том же докладе заявил, что „существующая политическая система оказалась неспособной предохранить нас от застойных явлений”.
И от ленинского, и от сталинского террора, и от хрущевского произвола, и андроповского чекизма и черненковской глупости тоже!
Из сказанного генсеком можно было сделать вывод, что, хотя он много говорил о человеческом факторе, главная его забота — придать социализму, в первую очередь, не человеческое, а современное лицо. Но он по-прежнему верил в „неисчерпанный потенциал социализма”. Заверив делегатов в том, что происходящие преобразования ни больше ни меньше как революционные, он озадачил их при этом вопросом, а стали ли они „необратимыми”?
— Этого пока не произошло, — ответил он сам на свой вопрос.
В общем, загадав своим докладом массу загадок, Горбачев предоставил 4991 делегату, прибывшему в Москву на XIX партконференцию, прежде всего найти ответ на один из вечных российских вопросов: что делать?
Очевидно было, что все усилия за три с лишним года перестройки заставить экономику работать, ни к каким ощутимым результатам не привели. Кнут стал более неэффективным. Требовались радикальные политические реформы. Готов ли был Горбачев провести их и готова ли была поддержать его в этом партия?
Но прежде чем ответить на эти вопросы, партии предстояло выяснить, какова ее роль в нынешней ситуации. Способна ли она управлять страной?
На сей раз, а не так, как это было в прошлом, желающие выступить, заранее подавали записки в президиум. Таких записок набралось около трехсот. Слово получили семьдесят делегатов. Речи многих из них отличались смелостью и откровенностью и произвели неизгладимое впечатление на советских граждан, следивших за ходом партконференции по телевидению, осуществлявшему прямую трансляцию из зала заседаний.
— Где перестройка? — спрашивал делегат В. Ярин. — Магазины по-прежнему пусты.
— Мы молчали о том, что по уровню детской смертности находились на пятидесятом месте в мире, — признавался министр здравоохранения Е. Чазов, уже давно знавший о том, что детская смертность в стране растет.
— Нам столько раз доводилось ликовать или делать вид, что мы ликуем, когда дела шли плохо. А когда начинали идти лучше, — ликовать еще больше, боясь даже самим себе задать вопрос: какой высокой ценой оплачен тот или другой успех? — вспоминал о еще не забытом прошлом один из активных организаторов „всеобщего ликования” директор института США и Канады Г. Арбатов.
— За минувшие семнадцать лет план по розничному обороту не выполнялся ни разу, — с тревогой отмечал академик Абалкин. — Отставание от мирового уровня нарастает и принимает все более угрожающий характер.
Прозвучавшие на конференции признания должны были произвести ошеломляющее впечатление на западных поклонников советской утопии, видевших в гражданах коммунистических стран „подопытных кроликов” своих теоретических изысканий. Так, лауреат Нобелевской премии по экономике П.Самуэльсон после десятков миллионов погубленных коммунистическими экспериментами жизней и в 1985 году все еще никак не мог решить, стоили ли достигнутые в ходе этих экспериментов „экономические успехи” такой жертвы? Для него это все еще оставалось „наиболее сложной дилеммой человеческого общества”.