Шрифт:
От этой тишины и проснулся Козак Мамай, что спал тут же, где-то за кустиком.
Как раз от тишины проснулся, а не от крика и смеха.
Козак Мамай проснулся от тишины, ибо за всю свою ратную жизнь привык он к шуму и грохоту боев, а тишина всегда будила в нем тревогу и лишала сна.
Лежа за кустиком, под старой вишней, Мамай открыл глаза, и первое, что он увидел чуть поодаль, были очи дивчины, той самой, о коей мечтал он и мечтал много лет, глаза гончаровой дочки Лукии.
Не веря самому себе, — Лукия-то была в козацкой одежде, — Мамай так и остался лежать, окаменев и вспыхнув одновременно: он же никого на свете не любил, только эту сердитую дочь гончара, да и не боялся никого, только ее, — и наш Козак враз почувствовал себя докрасна раскаленным камнем, который молодицы (выпаривая бочку для соленых огурцов) бросают в воду. Козаку сдавалось, будто пар поднялся над ним, ибо взгляд Лукии, его любимой, его солнышка жгучего, был злющий-презлющий, и чего только нельзя было в нем прочесть, ибо за короткий миг она тем взглядом сказала все:
«Я убиваюсь тут по тебе, соколик мой, ночами не сплю, болею о твоей судьбе, потому что жить без тебя не могу, а ты… ты даже весточки о себе не даешь… ты, даже придя в город, лежишь тут, храпишь, а обо мне и мысли нет!»
И все это, и еще бессчетное множество всяких мыслей и чувств высказала дивчина одним-единственным взглядом, полным и радости, и любви, и боли, и укора, и сердца с перцем.
«Мамай? Неужели… неужели ты?» — в тот же краткий миг ласково и радостно спросили очи верной дивчины и тут же, блеснув, погасли.
Лукия отвернулась.
Козак Мамай поднялся.
И стоял, растерянный, не зная, как быть, что делать.
— Кто вы такой, пане? — учтиво осведомился епископ у Оврама Раздобудько.
— Э-э-э-э-э… — столь же учтиво проблеял пан Оврам, ибо, ничего не измявши в своей одежде, он в этой беде голос все-таки потерял. И не мог обрести дара слова еще и потому, что не знал, как ему отвечать и как выкручиваться.
Назваться б Оврамом Раздобудько, и все выяснилось бы: его же сам владыка пригласил — искать в Долине запорожские клады. Но… явиться по такому делу из мешка? Нет, нет! В смешном положении можно и продешевить, — он ведь эти клады в который уж раз собирался продать, а для сего нужны были независимость, уверенность, соблюдение достоинства, а не появление из грязного мешка.
Нет, нет, называться сразу ему не хотелось.
А если, не назвавшись, как-то выкрутиться? А через день исчезнуть на некоторое время, если дело с той своенравной панной, с тем очаровательным дьяволом в плахте…
Как же вести себя сейчас?
Но времени для размышлений уже не было.
— Откуда вы прибыли к нам? — все хорошо понимая, снова спросил владыка.
— Я сего панка где-то видел, — сладко потянулся, окончательно просыпаясь, Козак Мамай и глянул в ту сторону, где стояла, отойдя малость, пресердитая дочь гончара, Лукия.
— Где ж ты его видел, пане Мамай? — спросил отец Мельхиседек.
— По ту сторону войны, ваше преосвященство: среди сторонников пернатого Однокрыла.
— Чего ж вам, пане, надобно тут? Ну? — настаивал владыка. — Ну?
Однако Оврам снова так же выразительно ответил:
— Э-э-э-э-э…
— Понимаю, — молвил епископ.
— Что ж вы понимаете? — совсем перепугавшись, быстро заговорил панок.
— В мешок его! — кивнул Мельхиседек племяннице, и, увидев на пороге отца Зосиму, державшего высокий, отделанный золотом и адамантами и повязанный шелковым платом архипастырский жезл, — куценький монашек должен был сопровождать владыку к вечерней службе в соборе, — Мельхиседек встал и равнодушно повторил: — В мешок паныча!
— И куда же? — спросила Ярина Подолянка.
— Бросить в речку? — спросила и Лукия.
— Бросьте в подвал. Пускай полежит, — потеряв всякий интерес к кладоискателю, ответил архиерей и принялся поверх вышитой рубахи надевать монашескую рясу.
— Я ж прибыл сюда по вашему… — начал было Оврам.
— Мне пора в церковь, — отвернулся, одеваясь, епископ. — Допросим вас, таинственный пане, потом.
Взяв свой жезл, епископ двинулся через сад в покои, а пан Оврам, провожая сто безнадежным взглядом, заметил у забора Кучу-Стародупского.
— Пане Пампушка! — воззвал несчастный кладоискатель. — Почему ж вы молчите?
— Жду, — ответил обозный, обиженным взглядом сверкнув на владыку, который, намереваясь заглянуть мимоходом в свой дом, как раз приближался к пану обозному.
— Ждете, пока меня повесят?! — вскричал пан Оврам Раздобудько.
— Я жду, владыко, — начал пан Куча, преграждая архиерею дорогу. — Когда ж у меня хотя бы что-нибудь спросят? — И пан Демид Пампушка-Куча-Стародупский, обиженно выпятив брюхо, заморгал на владыку белесыми щетинистыми ресницами, как обиженный на невнимательного свинопаса толстенный кабанище.
— О чем спросят, пане полковой обозный? — остановился у порога архиерей.
— Да что ж это у нас творится?! — словно бы запел пан Куча. — Наряжают неотесанную девку начальствовать в городской страже, а полковому обозному об том и неведомо! И вдруг какая-то девка хватает вельможного пана гостя, вами же, владыко, приглашенного в Мирослав…
— Я, говорите, пригласил этого шляхтича? Так, быть может, это…
— Оврам Раздобудько, — поклонился искатель кладов.
— Почему ж вы не назвались сразу? — спросил епископ.