Шрифт:
Это образец достойного траура, при котором у нас не остается ничего, кроме мягкости и счастливых воспоминаний, кроме вечной истины того, что было, кроме любви и благодарности. Но и настоящее вечно, и в этом смысле, добавим мы, любовь к живым телесным существам также может иногда быть совершенно чистой – при условии, что она не направлена на псевдопотребление, представляемое по модели будущего: это желание совершенной жизни в настоящем. Мы хотим, чтобы человек существовал в данной телесной оболочке, и он существует. Что нам еще желать? Я знаю, что чаще всего это далеко не так просто: к нашим чувствам подмешиваются тоска, грубость, алчность (разве мало найдется мужчин, убежденных, что они желают ту или иную женщину, тогда как на самом деле они желают оргазма?), все темные стороны желания, все смутные и ввергающие в смущение тревоги вокруг извращений и кощунств (выше я уже отмечал, что священным может быть только то, что поддается осквернению, – человеческое тело священно) и чисто человеческая тяга к зверю в себе и в другом, вечный спор между жизнью и смертью, удовольствием и болью, между возвышенным и гнусным, одним словом, все то, что составляет эротическую сторону любви. Однако все это может быть нечистым только относительно чего-то другого: животное начало возбуждает только человека, извращение притягивает в силу того, что оно нарушает закон, гнусность будоражит потому, что попирает нечто возвышенное, и так далее. Без высокой любви (Philia и Agape) Эрос не мог бы существовать, во всяком случае в нем не было бы ничего эротического; я также вслед за Фрейдом убежден, что и обратное справедливо. Что мы могли бы знать о любви, не будь желания? Нет Эроса – нет и Philia и Agape. Без которых, в свою очередь, Эрос обесценивается. Следовательно, необходимо либо привыкать к их сосуществованию, либо переселяться в разделяющую их бездну. Иначе говоря, быть человеком, который есть не ангел и не зверь, но невозможное и необходимое сочетание того и другого. Ницше заметил, что человеку не дает почувствовать себя богом то, что находится у него внизу живота. Что ж, тем лучше: лишь при этом условии он остается человеком. Кроме того, секс преподает нам урок скромности. Какой болтливой и высокопарной кажется по сравнению с ним философия! Какой глупой – религия! Тело способно научить нас большему, нежели все книги, вместе взятые, да и книги имеют хоть какую-то ценность только при условии, что не лгут нам насчет нашего тела. Чистота – не чистоплюйство. Чистота, утверждает Симона Вейль, может созерцать как чистое, так и нечистое; нечистота не может ни того ни другого: первого она боится, второе ее поглощает. Чистый человек не боится ничего, потому что знает, что ничто не может быть нечистым само по себе, что для чистых душой все чисто. Вот почему, продолжает Симона Вейль, чистота наделена способностью смотреть на грязь. Она растворяет ее в чистоте своего взгляда: любовники любят друг друга при свете дня, и само бесстыдство для них – как солнце.
Подведем итог. Быть чистым значит не содержать в себе никаких примесей. Поэтому чистоты не существует, либо это уже не человеческая чистота. Но и нечистое в нас не абсолютно и не предопределено. Сознание того, что ты нечист, уже подразумевает определенный идеал чистоты, о котором нам иногда говорит искусство (послушайте Моцарта и Баха, посмотрите на полотна Вермеера, почитайте стихи Элюара). Иногда наша жизнь приближается к чистоте (подумайте о любви к своим детям, к своим друзьям и к умершим). Подобная чистота не является вечной сущностью, она – результат очистительной работы (сублимации, как сказал бы Фрейд), благодаря чему возникает любовь, освобождающая нас от нашего «я»: тело – тигель, желание – пламя (по выражению Фенелона, «сжигающее все, кроме чистого золота»). И то, что остается (если что-то остается), это освобожденная от всяких надежд чистая и полностью бескорыстная любовь. Чистота – не вещь, даже не свойство реальности, она – один из модусов любви, либо ничто.
Является ли чистота добродетелью? По всей видимости, да. Во всяком случае, чистота – это то, что позволяет любви быть добродетелью, заменяя собой одной все прочие. Поэтому не следует смешивать чистоту с воздержанностью, стыдливостью или целомудрием. Чистота возникает всякий раз, когда любовь освобождается от примеси корысти, вернее сказать, она проявляется в той мере (поскольку чистота никогда не достигает абсолюта), в какой любовь доказывает свое бескорыстие. Можно любить чистой любовью истину, справедливость или красоту. Можно также любить конкретного мужчину или конкретную женщину – почему бы и нет? – если мне для счастья достаточно того, что он или она существует. Чистота – это любовь без похоти. Так мы любим красоту пейзажа, хрупкость ребенка, одиночество друга. Иногда это чувство простирается дальше – к тому или к той, кого вожделеет наше тело. Абсолютной чистоты не существует, но не существует также и тотальной, окончательной нечистоты. Случается, что любовь, удовольствие или радость на некоторое время освобождают нас от алчности и эгоизма; бывает даже, что любовь (мне кажется, я переживал нечто подобное) очищает саму любовь вплоть до того, что субъект забывает о себе, спасаясь от себя самого, – тогда остается только радость и любовь, свободная от принадлежности к кому бы то ни было. Тогда остается все сущее. Остается чистота всего сущего. «Блаженство, – говорит Спиноза, – не есть награда за добродетель, но сама добродетель; и мы наслаждаемся им не потому, что обуздываем свои страсти, но, наоборот, вследствие того, что мы наслаждаемся им, мы в состоянии обуздывать свои страсти» («Этика», V, 42). Это последняя теорема «Этики», показывающая в том числе, какое расстояние отделяет нас от добродетели.
Но самый путь к ней, каким бы тернистым он ни был, всегда чист для того, кто смотрит на него чистым взглядом.
Мягкость
Мягкость – женская добродетель. Вот почему она так нравится нам в мужчинах.
Мне возразят, что добродетель не имеет половой принадлежности, что, конечно, правда. Но мы-то имеем половую принадлежность, и она накладывает отпечаток на все наши поступки и чувства, даже на наши добродетели. Так, мужественность, на какие бы мысли ни наводила нас этимология слова, и сама не является добродетелью, и не служит основанием ни для одной из них. Вместе с тем добродетельным можно быть по-разному, и эти разные способы могут быть более или менее мужественными и более или менее женственными. Храбрость мужчины отличается от храбрости женщины, так же как великодушие и любовь. Только истина абсолютно универсальна, следовательно, лишена признаков половой принадлежности. Но истина не имеет отношения к морали, чувствам и воле. Истина не может быть добродетельной. В одном из своих писем Дидро писал: «В глубине самых возвышенных наших размышлений и чистейшей нежности ощущается немного от тестикул». В то время словом «тестикулы» называли также и яичники, но по существу это ничего не меняет. Если ценности существуют только на уровне желания, как я считаю, то нет ничего удивительного в том, что все наши ценности имеют гендерную окраску. Разумеется, не в том смысле, что каждая из ценностей – боже сохрани! – имеет значение только для того или другого пола, а в том, что каждый индивидуум в зависимости от того, является ли он мужчиной или женщиной, будет по-разному, более мужественно или более женственно, проявлять черты добродетели или их отсутствие. Цветан Тодоров заметил как-то, что было бы ужасно, если бы весь мир стоял только на мужских ценностях. Это было бы торжество войн, пусть даже справедливых, и идей, пусть даже благородных. Но этому миру не хватало бы главного – любви (никто не переубедит меня, что идея любви и для отдельного человека, и для вида в целом начинается с материнской любви), которая есть сама жизнь и мягкость. Умоляю, не надо выдвигать возражения того порядка, что и у женщин могут быть идеи, – уверяю читателя, я прекрасно об этом осведомлен. Но я также много раз замечал, что женщины гораздо менее мужчин склонны заблуждаться насчет своих идей, и это говорит в их пользу. Думаю, среди женщин затруднительно было бы найти такую, кто согласился бы написать «Критику чистого разума» или великую «Логику» Гегеля, – по причинам, из-за которых эти книги при всей их гениальности остаются такими тяжеловесными и скучными: они предполагают интеллектуальную серьезность, веру в идеи и обожествление концепта. Добавь сюда хотя бы чуточку женственности, и все эти характеристики станут невозможными и даже смешными, не будь они так убийственно нудны. Что может быть беднее и мертвее абстракции? И что может быть нелепее, чем стремление воспринимать ее настолько всерьез?
Точно так же дело обстоит и с женской грубостью – мне доводилось с ней сталкиваться. Но кто рискнет отрицать, что большая часть кровавых преступлений совершается мужчинами? Разве это случайность? Почему маленькие мальчики, и почти всегда только мальчики, играют в войну? Почему только мужчины, и почти всегда только мужчины, порой находят в ней удовольствие? Мне скажут, что это гораздо больше зависит от культуры, чем от природы. Может быть, но что из этого? Я никогда не утверждал, что женственность и мужественность суть чисто биологические феномены. Половое различие слишком сущностно, слишком вездесуще, поэтому оно всегда объясняется воздействием двух факторов: физиологии и воспитания, культуры и природы. Но ведь и культура тоже явление реальности. Есть поговорка: «Женщиной не рождаются, женщиной становятся». Дело явно не так просто, как кажется. Человек рождается или мужчиной, или женщиной, а затем становится тем, кто он есть. Мужественность – не добродетель, но и не грех. Мужественность – это сила, тогда как женственность (в том числе и у мужчин) – богатство, то есть тоже сила, но другая. В человеке все отражает его половые признаки, и это очень хорошо. Разве может быть другой отличительный признак, сходный по богатству возможностей?
Но вернемся к мягкости. Что в ней женственного? Храбрость без грубости, сила без жесткости, любовь без гнева. Образ мягкости создает, например, музыка Шуберта. Мягкость – это прежде всего мир, реальный или желаемый, понимаемый как противоположность войне, жестокости, брутальности, агрессивности, насилию. Это душевный мир – и единственный, который может быть добродетелью. Он часто проникнут тревогой и страданием (послушайте Шуберта), иногда озарен радостью и благодарностью, но всегда свободен от ненависти, несгибаемости, бесчувственности. Мягкость – это то, что отличает черствость от закалки. Это любовь в состоянии мира, даже во время войны, когда, закаляясь, она лишь крепнет. Агрессивность – это слабость, равно как и гнев и даже насилие, если оно вырывается из-под контроля человека. Но что может удержать в узде насилие, гнев и агрессивность, если не мягкость? Мягкость – это сила, и именно поэтому она добродетельна: это мирная сила, исполненная терпения и заботы.
Посмотрите на мать с ребенком. Посмотрите на Христа и Будду. Мягкость больше всего напоминает любовь – больше, чем великодушие, и даже больше, чем сострадание. Между тем, часто сопровождая и первое и второе, мягкость не смешивается ни с тем ни с другим. Сострадательный человек страдает от чужого страдания, тогда как мягкий человек отказывается причинять другому страдание. Великодушный человек стремится творить добро – мягкий человек отказывается творить зло. Возможно, в этом сравнении выигрывает великодушие, но все же… Как часто великодушие оказывается неуместным! Как часто добрые дела оборачиваются подавлением другого человека! Немного мягкости позволило бы им обрести легкость и ненавязчивость. Мы уже не говорим о том, что мягкость сама делает человека великодушным. Мягкость стоит выше сострадания, потому что она предвосхищает его – ей не надо ждать, пока человек испытает боль, чтобы прийти к нему на помощь. Возможно, в мягкости больше отрицания, чем в полностью утвердительном великодушии, зато насколько она позитивнее реактивного сострадания! Мягкость располагается между тем и другим, но не становясь в позу и не навязывая себя, не прибегая к силе или агрессии. В главе, посвященной чистоте, я упоминал запись из «Дневника» Павеза: «Ты будешь любим в тот день, когда сможешь показать свою слабость, но другой человек не воспользуется ею, что показать свою силу». Это значит быть любимым чистой любовью, говорил я, но одновременно это значит быть нежно любимым или просто – любимым. Мягкость и чистота почти всегда неразлучны, потому что насилие – худшее из зол, потому что зло означает боль, а эгоизм с его алчностью, грубостью и беспардонностью разъедает все вокруг себя. И напротив, сколько деликатности, нежности и чистоты в ласке любящей женщины! В ней гибнет вся мужская грубость, вся его мужская непристойность.
Если ценности имеют половую принадлежность, отмечает Тодоров, то каждый отдельный индивидуум по определению неполон и несовершенен. Тогда путь человечества к совершенству лежит либо через двуполость, либо через супружество. Мужчину спасает от худшего в себе самом некая толика присутствующей в нем женственности. Достаточно взглянуть на типичного обывателя-шовиниста, напрочь лишенного женственной мягкости, чтобы в этом убедиться. Или представьте себе вагоны, набитые солдатами. Мужчины, оказываясь нос к носу друг с другом, способны кого угодно ужаснуть своей грубой вульгарностью. О женщинах я затрудняюсь сказать, нужна ли им некоторая доля мужественности. Рильке, во всяком случае, утверждал, что в женщине гораздо больше человеческого, чем в мужчине. Возможно, мужественные женщины обладают своеобразным шармом и наверняка они сильнее остальных. Но насколько это необходимо? И является ли это добродетелью? Женственность часто путают с истеричностью, каковая является (в том числе и в мужчинах) не более чем ее карикатурной патологией. Истерик желает обольщать, быть любимым и казаться лучше, чем он есть. Это никакая не мягкость и не любовь: это самовлюбленность, искусственность, замаскированная агрессивность и стремление к власти (по словам Лакана (38), «истерик ищет хозяина, над которым мог бы властвовать»). Если это и обольщение, то лишь в том смысле, в каком обольститель дурит голову обольщаемому, чтобы использовать его к своей выгоде. Это не любовь, а нечто ей противоположное – любовная война с ее искусством побеждать, не имеющим ничего общего с благодатью. Это торжество видимости, обратное истине. Мягкость с ее открытостью, дружелюбием и уважительностью находится на другом полюсе. Можно ли сказать, что мягкость – это пассивная добродетель, добродетель покорности и смирения? Возможно. Не исключено даже, что в этих чертах проявляется ее сущность. Разве бывает мудрость без пассивности? Любовь без пассивности? Даже активность без пассивности? Человека западной культуры это может удивить и даже шокировать, но на Востоке подобное считается очевидным. Может быть, прав Леви-Строс, заметивший, что Восток – это культура женского типа или, во всяком случае, такая культура, которая не обманывается насчет значения мужских ценностей. Активность не следует смешивать с суетливостью и нетерпеливостью. И наоборот, пассивность вовсе не означает лени или бездействия. Плыть по течению – вместо того чтобы тратить силы, борясь с волнами. Мягкость покоряется реальности, жизни, повседневности – это добродетель гибкости, терпения, преданности и умения приспосабливаться. Она противостоит «высокомерию нетерпеливого самца» (Рильке), несгибаемости, поспешности, тупой и упрямой силе. Не всего можно добиться силой. Есть действия, которых лучше не предпринимать. Фукидид (39) утверждал, что всякое существо по естественной необходимости использует всю силу, какой располагает. Мягкость служит исключением, подтверждающим данное правило: это сила властвовать над собой и, если надо, против себя. По мнению Симоны Вейль, любовь означает отказ от применения силы, власти и грубости; любовь – это мягкость и благодать. Она противоположна насилию, убийству, властолюбию и желанию заставить другого плясать под свою дудку. Это Эрос, освободившийся от Танатоса и от самого себя. Симона Вейль называла эту добродетель сверхъестественной, но с этим я не согласен: взгляните на кошку с котятами, взгляните на собаку, играющую с детьми… Человечество не выдумало мягкость. Но оно взращивает ее, одновременно подпитываясь ею, и становится человечнее.