Шрифт:
— Ну ясно — тебе. Мне-то она очень нравится, ясно.
— Мне, не знаю. Не разглядел, я ее почти и не видел.
— Она же тут с тобой разговаривала.
— Да нет, она пришла, открыла дверь, спросила про какого-то Габриэля и ушла, и дверь не закрыла, — тут я прибавил еще нечто, до боли нелепое, но уж лучше так, чем голодные колики: — С нее текло, — но он все принял всерьез:
— Да, понаделала луж — и в гостиной, и в коридоре, и наверху.
Он будто погрузился в какие-то гидравлические раздумья, но тут же вернулся к разговору.
— Ладно, так она тебе нравится или нет.
— Наверное, да, — сказал я робко. Я ведь не местный.
Он поднялся. Что-то его мучило.
— Ладно, покончим с этим. Чего т-т-ты хочешь.
— Помощи, — по-моему, я принял трагический вид. — У меня нет выхода. В деревне я больше не могу. Здесь без денег, сижу на одном кофе с молоком уже не первый день. Если мне никто не поможет, останется только руки на себя наложить, в деревню я возвращаться не стану.
— Тебя зовут Антонио.
Я подумал, это вопрос.
— Нет, Арсенио.
— Да нет, я говорю, твое настоящее имя Антонио, ты у нас святой Антоний.
— Не понял. Почему?
— Поймешь. Хочешь, чтоб тебе помогли.
— Да, — сказал я.
— Ладно, я тебе помогу, — сказал он, поднял пистолет и прицелился. Расстояние между нами было не больше двух метров. Он выстрелил. Я почувствовал удар в грудь, толчок в плечо и резкий пинок в солнечное сплетение. Потом услышал все три выстрела, они показались мне стуком в дверь. Я обмяк и упал навзничь, уже ничего не видя и тяжело ударившись головой о закраину колодца в полу, уходящего вглубь.
Я познакомился со Звездой, когда ее звали просто Эстрелья Родригес и она не была знаменитой, и никто не думал, что она умрет, и, если бы она умерла, ни один из ее знакомых не собирался по ней плакать. Я фотограф и в то время снимал певцов и людей из тусовки, из ночной жизни, все гулял по кабаре и найт-клубам, по таким местам, фотографировал. На это у меня уходил весь вечер, весь вечер и вся ночь и все утро. Иногда я шлялся без дела, все, что надо было снять для газеты, было снято, и часа в три, в четыре ночи я заходил в «Сьерру», или в «Лас-Вегас», или в «Националь» поболтать там с приятелем — ведущим шоу или поглядеть на девочек из подпевки или послушать певиц и отравиться дымом и прогорклым запахом выпивки и воздуха, прокачанного кондиционерами. Вот такой был я, и никто мне был не указ, потому что время шло, и я старел, и дни шли и превращались в даты, а годы превращались в годовщины, а я все держался ночей, окуная их в стакан со льдом, или в проявитель, или в воспоминание.
Одной такой ночью я приехал в «Лас-Вегас» и застал там всех этих людей, которым никто не указ, и будто из-под воды голос из темноты сказал мне: Фотограф, присаживайся, выпей, я угощаю, и это был не кто иной, как Витор Перла. У Витора такой журнал, где печатают фотографии полуголых девчушек и подписывают их: Будущее этой модели бросается в глаза, или Аппетитные аргументы Тани Такой-то, или: Кубинская ББ заявляет: это Брижит похожа на меня, всё в таком духе, не знаю, откуда они это берут, надо же полные мозги говна иметь, чтобы умудриться наговорить столько про малявку, которая еще вчера была няней, или служанкой, или продавщицей на улице Муралья, а теперь выбивается в люди всеми частями тела. Вот видите, я и сам заговорил, как они. Но по некоей загадочной причине (и на месте редактора желтой газеты я бы поставил слово «загадочной» в кавычки из знаков доллара) Витор впал в немилость, поэтому я удивился, что он до сих пор в таком приподнятом настроении. Нет, вру, сначала я удивился, что он еще на воле, и сказал себе, Плавает еще говно-то, и так ему и сказал. Ну, то есть я сказал, Испанец, ты прямо как ваша испанская пробка, а он спокойненько так, весело ответил, Ага, только в меня, наверное, грузило забили, что-то на бок клонит. И мы разговорились, и он мне много чего рассказал, поведал все свои несчастья, но я повторять не стану, он их рассказал строго между нами, а я все-таки мужчина и не собираюсь трепать языком. И потом, его проблемы — это его проблемы, решит их — тем лучше для него, а не решит, ну что ж, тогда сухари суши, Витор Перла. В общем, я устал слушать, как он канючит о своих бедах, тут еще рот у него стал кривиться, не было желания глядеть на эту рожу, короче, я сменил тему, и мы стали говорить о разных других вещах, о женщинах там и тому подобное, и вдруг он говорит, Я тебя познакомлю с Иреной, и откуда-то вытащил мелкую-премелкую блондиночку, роскошную, вылитую Мэрилин Монро, если бы Мэрилин Монро поймали индейцы и от нечего делать усушили ей не только голову, но и туловище и все остальное, и когда я говорю «все остальное», я хочу сказать, все остальное. Так вот, он за локоть вытащил Ирену, будто выудил как рыбу из моря темноты, и сказал мне, точнее, ей сказал, Ирена, познакомься с лучшим фотографом в мире, но имел в виду, что я работаю в газете «Эль Мундо» — «Мир», и блондиночка искренне рассмеялась, задирая губку и показывая зубы, как будто задирала платье и показывала бедра, а зубы у нее очень красивые, в темноте было видно: ровные, хорошей формы, великолепные и чувственные, как бедра, и мы стали разговаривать, и то и дело она показывала зубы безо всякого стеснения, и они мне так нравились, что я чуть не попросил дать их потрогать, и мы нашли столик и сели, и Витор подозвал официанта, и мы стали выпивать, и раз-раз я уже легонько, как бы нечаянно, наступил блондиночке на ногу и еле понял, что наступил, такая он была малюсенькая, но она улыбнулась, когда я извинился, и раз-раз я уже взял ее за руку, так чтобы понятно было, это уже нарочно, и ее рука затерялась в моей, и битый час я искал ее среди желтых пятен от растворителя, которые очень по-чарльзбойеровски выдавал за пятна от никотина, а потом, когда нашел ее руку и стал гладить, не извиняясь, я уже называл ее Иренита, это имя ей больше всего шло, и мы стали целоваться, а когда я поднял глаза, Витор уже канул куда-то, очень тактично с его стороны, и так мы еще посидели, прижимаясь друг к другу, в обнимку, погрузившись в темноту, целуясь, забыв обо всем, о том, что шоу кончилось, и что оркестр играет для танцев, и народ танцует и танцует и устает танцевать, и музыканты зачехляют инструменты и уходят, а мы остались одни, теперь уже в полной темноте, а не в неясном мраке, как поет Куба Венегас, уже в глубоком мраке, на темноте пятьдесят, сто, сто пятьдесят метров под поверхностью света, плавая в этой темноте, мокрые, целуясь, забывшись, поцелуи и поцелуи и поцелуи, самозабвенно, нету тел, только губы и зубы и язык, затерявшись в слюне поцелуев, молча, тихие, влажные, пахли слюной, но не чувствовали, набухали, целовались, целовались, черт, выпали из мира, абсолютно на своей волне. И собрались уходить. Именно тогда я впервые ее увидел.
Это была огромная мулатка, толстая-претолстая, руки у нее были, как ляжки, а ляжки были похожи на два ствола, а на них, как чан с водой, стояло туловище. Я сказал Ирените, спросил у нее, сказал, Кто эта толстуха, потому что она явно царила надо всей компашкой — а теперь я должен пояснить, что это за компашка. Компашка — это люди, которые собирались у стойки, рядом с музыкальным автоматом, после того как заканчивалось последнее шоу, и, тусуясь там, отказывались признавать, что на улице уже день и весь честной народ давно на работе или идет на работу, весь честной народ, кроме народа, который погружается в ночь и заплывает в любую темную дыру, пусть даже искусственную, кроме всего честного сословья ночных людей-амфибий. Так вот, в центре компашки была сейчас толстуха в дешевом платье из блекло-карамельной ткани, сливающейся с шоколадом ее шоколадной кожи, в старых худых сандалиях и со стаканом в руке, она покачивалась под музыку, покачивала бедрами и всем телом красиво, не похабно, а очень сексуально и красиво, двигалась в такт, напевала, не разжимая сочных губ, пухлых и лиловых, в такт, встряхивала стакан в такт, ритмично, красиво, а еще артистично, и все это вместе создавало впечатление такой иной, такой ужасающей, такой новой красоты, что я пожалел, что не захватил фотоаппарат, чтобы сделать портрет этого вальсирующего слона, этого гиппопотама на пуантах, этого дома, двигающегося под музыку, и я сказал Ирените, еще до того, как спросить имя, запнулся, спрашивая имя, собравшись спросить имя, Это дикая красота жизни, так, что она не услышала, само собой, да она и не поняла бы, если бы услышала, само собой, и я сказал ей, спросил у нее, сказал, Слышь, кто это. Она ответила жутко поганым тоном, Чудище морское, черепаха, одна такая черепаха, которая поет болеро, и засмеялась, и тут Витор прошел мимо меня, с темной стороны и тихонько сказал мне на ухо, Берегись, это сестра Моби Дика, Черный Кит, и мне стало весело, что я навеселе, что пару-тройку опрокинул, потому что я вцепился Витору в тиковый рукав и сказал, Спанец сраный, дискриминатор хренов, расист ты хренов, жопа; жопа ты, а он сказал мне, Я тебе прощаю, потому что ты пьяный, больше ничего не сказал и шагнул в темноту, как за занавеску. Я подошел и спросил у нее, кто она такая, и она сказала, Звезда, а я сказал, Да нет, как вас зовут, а она сказала, Звезда, я Звезда, мальчик, и расхохоталась глубоким хохотом-баритоном, или как там называется этот женский голос, который соответствует басу, но звучит баритоном, контральто или чем-то в этом роде, и сказала, улыбаясь, Меня зовут Эстрелья, Эстрелья Родригес, к вашим услугам, сказала она мне, и я сказал себе, Негритянка, темная, темная, совершенно темная негритянка, и мы разговорились, и я подумал, что за скучная страна получилась бы у нас, если бы не падре Лас Касас, и сказал ему, Благословляю тебя, падре, за то, что из Африки привез негров в рабство, чтобы облегчить рабство индейцам — те так и так уже собирались напрочь повымереть, и я сказал ему, Падре, благословляю тебя, ты спас эту страну, и сказал уже Эстрелье, Звезда, я вас люблю, а она захохотала и сказала, Да ты пьянющий, я запротестовал и сказал, Нет, я не пьян, сказал я, я трезв, а она меня перебила, В жопу пьяный, сказала она, а я сказал, Вы же дама, а дамы не выражаются, а она сказала, Я не дама, я, бля, артистка, и я перебил и сказал, Вы Звезда, в шутку, а она сказала, Ну ты пьяный, а я сказал, Я как бутылка, сказал я, налитый спиртом, а не пьяный, и спросил у нее, Вот бутылки пьяные, и она сказала, Да ну прямо, и снова засмеялась, а я сказал, Но больше всего на свете я люблю Звезду, я вас люблю больше всех остальных аттракционов, вместе взятых, Звезда мне милее американских горок, самолетиков, лошадок, и она опять расхохоталась, заколыхалась и, наконец, шлепнула себя по бесконечной ляжке нескончаемой рукой, и хлопок прогромыхал по стенам бара, как будто ежевечерний выстрел из пушки крепости Кабанья вдруг перенесли на утро, и тут она спросила, Страстно, и я ответил, Страстно, безумно, горячо, а она сказала, Да нет, страшное дело, патлы страшные, и подняла руки к голове, показывая на волосы, а я сказал, Всю вас целиком, и вдруг вид у нее стал счастливый-пресчастливый. И тогда я сделал Звезде великое, неповторимое, безнадежное предложение. Я придвинулся к ней и тихонько, на ухо сказал, Звезда, у меня к вам непристойное предложение, сказал я ей. Звезда, давайте выпьем, и она ответила, С у-до-воль-ствием, и одним глотком допила свой стакан, протанцевала шагом ча-ча-ча к стойке и сказала бармену, Миленький, того самого, и я спросил, Чего того же самого, а она ответила, Нет, не того же самого, а того самого, а это не то же самое, что то же самое, и засмеялась и сказала, То самое пьет одна Звезда, а больше никто этого пить не может, и опять захохотала, так что ее огромные груди тряслись, как трясутся брызговики на старом грузовике, если завести мотор.
И тогда чья-то ладошка обхватила мой локоть, и это была Иренита, Ты тут всю ночь сидеть собираешься, спросила она, с толстухой, а я не ответил, и она снова спросила, С толстухой сидеть будешь, и я сказал, Да, просто сказал, Да, и все, а она ничего не сказала, только вонзила ногти мне в ладонь. И тогда Звезда расхохоталсь, надменно, самоуверенно, взяла меня за руку и сказала, Да брось ты ее, пускай кошкам на крыше свои когти показывает, а Ирените сказала, Ты, мелочь, на стул залезь, и все засмеялись, даже Иренита, ей пришлось засмеяться, чтоб не показаться дурочкой, чтоб не стать посмешищем, и во рту у нее стали видны две дырки на месте верхних клыков.
В компашке всегда было свое шоу, после того как основное кончалось, вот и теперь одна танцовщица танцевала румбу под музыку из автомата и вдруг остановилась и сказала проходящему официанту, Мальчик, включи свет, зашибись получится, и официант пошел к рубильнику и крутанул, и еще, и еще, но каждый раз, когда музыка в автомате смолкала, танцовщица зависала в воздухе и делала странные, долгие движения всем своим головокружительным телом и вытягивала ногу, то канареечно-желтую, то цвета земли, то шоколада, то табака, то сахара, то почти черную, то коричную, то кофейную, то кофейно-молочную, то медовую, блестящую от пота, гладкую от танца, иногда юбка взлетала, открывая круглые и глянцевые, канареечные и коричные и табачные и кофейные и медовые коленки, до бедер, долгих, полных, упругих и безупречных, — и лицо ее запрокидывалось назад, вверх, в одну сторону, в другую, налево и направо, снова назад, всегда назад, назад затылком, в вырез на сверкающей табачной спине, назад и вперед, — поводя ладонями, руками, плечами, а кожа этих плеч, невообразимо эротичная, невообразимо чувственная, к этому не привыкнешь, невообразимая, поводя и неся их над грудью, впереди, над полными и плотными грудями, явно свободными, явно незанятыми, явно нежными: танцовщица без ничего под платьем, Оливия звали ее, зовут ее и сейчас где-то в Бразилии, ее, уже без мужчины, свободную, уже незанятую, ее, с лицом девчонки, ужасно развращенной, но и удивительно невинной, рождающей движение, танец, румбу сейчас у меня на глазах: все движение, всю Африку, всех женщин, все танцы, всю жизнь, у меня на глазах, а при мне не было этого чертового аппарата, а за спиной у меня Звезда смотрела на все это и спрашивала, Что, нравится, нравится, и вдруг поднялась со своего трона у стойки, когда танцовщица еще не довела румбу до конца, и пошла к проигрывателю, к рубильнику, приговаривая, Тоже мне выдумает, и отключила его, чуть не вырвала с яростью, ругань текла у нее изо рта, как пена, и сказала, Все, а теперь будет музыка. И без музыки, я имею в виду, без оркестра, без аккомпаниатора она запела неизвестную, новую песню, она лилась у нее из груди, из двух ее огромных титек, из ее брюха, из бочки, из этого чудовищного тела, и едва-едва я смог вспомнить сказку про кита, который пел в опере, потому что она вкладывала в песню что-то еще, не только приторное, фальшивое, сентиментальное, притворное, никакой дурацкой слащавости, никакого идущего на продажу feeling’а, вместо этого настоящее чувство, и голос ее струился нежно, вязко, как масло, густой голос, текущий из всего ее тела как плазма, и внезапно я содрогнулся. Давно уже ничто так меня не волновало, и я начал улыбаться вслух, потому что узнал песню, начал смеяться, хохотать, это была «Бессонная ночь», и я подумал, Агустин, ничего ты не изобрел, ничего не сочинил, эта тетка сейчас сочиняет твою песню: приходи завтра, забирай ее, записывай и по новой ставь на ней свое имя: «Бессонная ночь» рождается сегодня ночью.