Шрифт:
— Ты же сказал, имен не станешь называть.
— Сейчас так надо, — без запинки пояснил Куэ и немедленно продолжил: — Из твоих, из твоего поколения достоин внимания, допустим, Рене Хордан. Если откажется от этой игривости, которую так щедро выказывает в кинокритике, и поменьше будет поминать Пятую Веню и «Нью-Йоркер». Из более раннего, невзирая на недоразвитость прозы, в общем, заслуживает спасения кто-то типа Монтенегро, его «Мужчины без женщины», пара-тройка рассказов Лино Новаса, он, кстати, великолепный переводчик.
— Лино? Да брось ты! Ты не читал, как он сделал «Старика и море»? На первой же странице как минимум три грубые ошибки. Мне совестно стало дальше искать. Ненавижу разочарования. Любопытства ради я заглянул на последнюю страницу. Там он уже доходит до того, что превращает африканских львов из воспоминаний Сантьяго в «морских львов»! Считай, в моржей. Хуевых.
— Можно я договорю. Ты прямо как сенатор от оппозиции. Я все это знаю и помню, у Госса он переводит «vessels» как «стаканы» вместо «парусников», так что у входа в порт Алжира берберских пиратов поджидают двести стаканов.
— Самый массовый и свирепый тост в истории мореплавания.
— Да, но не забывай, он первопроходец в использовании народной речи. Я и переводчиком-то его назвал больше иронически, Фолкнера и Хемингуэя он все же хорошо подогнал под испанский.
— Под кубинский.
— Под кубинский так под кубинский. В порядке, который можно назвать анахроническим, следуем дальше и, кроме Лино и Монтенегро и пары кусков из Каррьона, больше, честное слово, никого не видим. Пиньера? Не хочу говорить о театре. По понятным причинам, которые всегда непонятнее всего.
— А Алехо? — спросил я, увлекшись игрой и разговором.
— Карпентьер?
— А что, еще какой-то есть?
— Да, Антонио Алехо, художник, мой приятель.
— Есть же ведь еще Карпентьер, фиалка или орхидея на ринге. Да, Алехо Карпентьер.
— А это последний французский романист, пишущий по-испански, их ответ Эредиа, — он произнес «Эредиа».
Я рассмеялся.
— А что ты смеешься? Типично для Кубы. Любую истину здесь приходится обряжать в шутовские наряды, чтобы ее приняли.
Он умолк и залпом допил дайкири, в качестве точки. Можно выпить точку? Бывает же вермишель-буковки. Я решил связать начало и конец, чтобы разговор вышел удачным.
— Так чем же ты займешься?
— Ой, не знаю. Ты не переживай. Что-нибудь да наклюнется. Одно я знаю точно: не собираюсь мнить себя писателем.
— Я в смысле, где будешь работать.
— Это другой вопрос. В настоящее время я живу, выражаясь твоими словечками, благодаря физическому и экономическому явлению под названием «денежная инерция». Денег хватит до, учись, Предела хо-Роша-го, если мои карманы и я сам перенесем давление атмосферы и период усталости металлов, в особенности опасный для металлов драгоценных. Я выживу в космическом полете, если сменяю все на тугие слитки; давно известно, золото выносливее медяков.
Я улыбнулся. От коктейля Куэ понесло к истокам. Сейчас он говорил на диалекте Кодака и Эрибо и Бустрофедона, вместе взятых.
— Я знаю, к чему ты клонишь, — заявил он, — а значит, знаю, куда мне клониться.
— Я не только о твоем пути.
— Да о чем тебе угодно. Я заранее знаю. Но процитирую кое-что в предпоследний раз. Ты помнишь, откуда это, — он не спрашивал, а утверждал, — «C’est qu’il у a de tragique dans la Morte, c’est que elle transforme notre vie en destin».
— Известнейшая цитата, — ответил я с Ехидством. В такие минуты я люблю быть не один.
— На самом деле, нет никакого пути, Сильвестре. Есть только инерция. Множество инерций или одна, непрестанно повторяющаяся. Инерция и пропаганда да иногда кое-какие проценты. Вот она, жизнь. Смерть не есть судьба, но превращает наши жизни в судьбы. То есть в конечном итоге она таки да, судьба. Что, не так?
Я кивнул, но неудачно, увело в сторону. От градуса, не от поддакивания.
— В конечном итоге. Мудрость наций. Следуя этой этиловой майевтике, задам вопрос: в таком случае разве не всякая судьба есть смерть или Смерть, если тебе по нраву громкие слова, `a la Мальро?
Тут он притормозил и сказал, Друг повтори официанту. Или хозяину.
— Любопытно, как это фотография тем сильнее искажает реальность, чем точнее ее схватывает.
Только к концу предложения, как по-немецки, я понял, о чем это он, угнавшись за его взглядом, мне удалось свести речь в ничью, провести зигзаг от его глаз к фотообоям в глубине бара. Домина Вин «Ялес». Дымина свинья лес. Долина Виньялес.
— Заметь, на первом плане балкон. И заметь, «первый план» — на первом плане в системе ценностей Кодака и иже с ним. Но сейчас, именно сейчас балкон и пальмы и крутые холмы и небо на заднем плане и далекие облака — одно. Единая реальность. Реальность фотографическая по отношению к реальности Виньялеса. Иная реальность. Нереальность. Метареальность, выражаясь твоими терминами. Вишь, как фотография преобразуется в метафизический феномен?