Шрифт:
За всей этой чипухой чуть не забыла сказать тебе что вот уж год как потиряла я паследнюю надежду завести ребеночка. Обрадовалас было, да нет опять мимо, а типерь и не надеюс, мне уже в расход пора. Да Эстель, не молодеем веть а толька наоборот. Пиши, не забывай свою падругу, она тебя любит и помнит, как в школе вас путали будто родных сестер, твая навек
Делия ДосеПос скриптум Хильберто твоему шлет привет
Нудумаю пагавари пагавари завидись патом ей надоела аяей пряма дарагуша, ты есси хочш знать сильнашибаишся (так и скаала) сама не знаиш как ты ашибаишся: я на самам дели проста хчу като развеица я грю не сабираюсь тут сю жинь сидеть я вам ни мумие штоп в магили лижать как фараены и прочии не ну самам дели я ж ни старуха дреня я от те клинусь я тут ни астанусь в вичерним плате а на танцы видитили ни хади щас: ждити даждетись и тадана ткая мне гврит, ты, ана ткая мне гврит, а сама так ручкай сваей верхвнис, вся иссибя, ты, грит, можеш катица куда хочш я тибя диржать ни стану и тармазить нистану: я знаиш тибе ни мать понила гврит и хлопаит рукой паэтим чорным сваим губищщам и как заарет мне прям в уха я тока шт ни аглохла, а я ей синьора (да да прям вотак синьора уш я т знаю када выпиндрица, типа культурная) ни умеити вы жить сиводнишним днем куда вам в этам ся бида, яснае дела вам миня ни панять из вас писок уже сыпица, а ана апять за свае и пашло паехала: да катисты куда твая левая нага зхочит, ссыкушка, мне глубако папалам на што ты там са сваей жинью и са сваей мандой делать сабираишся, дела твае и хахаля тваиво, а я в ети игры ниграю, так што топай давай на улицу не задерживаю, а я ей грю, ничиво-та ты, грю, ни панимаешь, милая, ничевошеньки, с чиво ты фтимяшила сибе, што я кхахалю я на карнавал, а в танцах ничо угаловнава нету, этт я ей так скала а ана мне ткая гврит, исканца-та в канец, я тибя напривязи ни диржу, а миня уже всю выбесила, чусвую сичас взарвусь и ткая гаварю ей мы адин рас живем милая и пражить тоже нада уметь а ни сякий умеит понила? и тут ана грит слуш слуш вонана твая музыка, тваи танцышманцы, блятки тваи, атправляйсь уже, тока спирва пслушай внимательна, иди и боше ни вазвращайся, сюда прихадить дажи думать нисмей, а придеш, так дверь будит закрыта на засоф, а будиш акклачиваца на лесницы, так пазаву упрафдомшу штоб тебя выкинула уяснила нда думаю эта уж полная жопа а сама слышу, точна, музыка грахатает, завадная такая, ритмичная, пачти на углу, и грю штош ты так разнерничилас падруга, успакойсь, успакойсь валирьяначки выпь и тут эта сучонка гврит замолкни и праваливай давай и се ниче боши ни грит ващ ничо ни славечка и спиной пварачиваица, и я тада тоже биру свае буа и сумачку и патихоньку ткая начинаю выходить, шажок стала и ищо шажок стала и ищо шажок стала и уже в двирях ткая разврачивюс низапна как БетаДевис и грю ей паслуш внимательна что я тибе скажу: один рас живем паняла ты или нет, чутьлини ару ва фсю глотку: адин рас пафтаряю живем, а как памру я, вот тада ни будит ни карнавала ни будит ни музыки ни будит ни виселля а пчему да патаму шта жини ни будит панила ты, патаму шта Магалена Крус каторая сичас пириттабой стаит будит уже на том свете ааттуа тово што здесь ни видна и ни слышна, се, кончин бал, пгасли свечи, милая мая, гврю ей, и тут ана гордая ткая пврачиваица ка мне в профль и гврит ну вот нашлась адвокатша для карнавала. Иди уже штоп я тя ни видила.
Мы с братом придумали способ раздобыть денег на кино, который следовало бы запатентовать. У нас больше не получалось, как раньше, просачиваться в «Эсмеральду», слишком мы выросли: заговорить зубы контролеру или отвлечь его, инсценировав потасовку и вопя «держи вора!», пока один не прошмыгнет в фойе, а второй появится позже и попросит разрешения войти, чтобы передать брату кое-что срочное от мамы, и оба мы в результате останемся внутри — такие штуки больше не срабатывали. Теперь мы отправлялись дорогой на Санта-Фе. Сначала собирали старые бумажные пакеты — за десяток давали один сентаво во фруктовом лотке на улице Бернаса (однажды тамошний хозяин посулил мне за сотню двадцать пять сентаво, и когда я, все еще ослепленный этим откровением: — Клондайк! Идиот! Считать не умеет! — прибежал к нему с двадцатью пакетами — жертва золотой лихорадки — и потребовал пять сентаво, то получил в ответ только ухмылку, потом хохот, а потом злорадное: «Ты что, думаешь, я совсем придурошный?» и почему-то вдобавок: «Да забери ты на хрен свои пакеты!»; так я познал горечь двойного обмана), а если пакетов было не набрать, мы соображали со старыми газетами, выклянчивали по всем соседям или искали где придется и, наконец, с драгоценным грузом являлись в рыбную лавку — там газеты шли дешевле, чем пакеты. (О том, чтобы ходить за соседей по магазинам и получать на чай, даже речи не было: в нашем доме все едва сводили концы с концами — и Лесбия Дюмуа, щедрая пятнадцатилетняя проститутка, и Макс Уркиола, транжира и полуночник, престарелый крупье, и донья Лала, расточительная пожилая обожаемая содержанка трижды героя: авиатора, полковника, политика (все они были и остались эпическими персонажами: не презирайте за скудость описания эти строки, стремящиеся быть всего лишь исключительно, навечно безделицей); все они переехали, пропали, умерли: мы потеряли их, как и детскую невинность, и научились, не стесняясь, принимать вознаграждение, мы росли и уже знали, что означает торговать своими услугами — легче торговать использованными пакетами, старыми газетами или…)
Нашей последней, самой золотоносной жилой стали книги: моего отца, моего дяди, его отца, — мы распродавали семейные ценности. Сперва в оборот пошли все экземпляры — целая куча — ужасающей пьесы Карлоса Монтенегро, подаренной моему отцу с целью помочь материально (ему же), морально (автору) и рекламно (книге), под названием «Псы Радзивилла». Я так ее и не прочел, да что там, никто ее не читал, все до единой книжки были не разрезаны. Тот же писатель преподнес нам в подарок другое произведение. «Полгода в штурмовом батальоне (или отряде?)». Оба тиража отправились дорогой на Санта-Фе, непорочные, как зачатие: мы продали их на вес. Не вышло и на полпесо: книгопродавцы никогда не умели ценить литературу. Затем и другие, не такие именитые или чаще читаемые (и, следовательно, менее доступные) книжки последовали тайной тропой. Иногда они шли (в сопровождении нас с братом: сам товар до базара не дотопает) по пятерке за пять, иногда по десятке за десять, чаще по три за семь штук, по два за четыре и так далее. (Избавляю читателя от криков, взрывов ярости, дамокловых проклятий моего отца, не избавляю только от ругательств — потому что ни разу не слышал от него ни единого бранного слова. Я также опускаю слабые, но имевшие воздействие увещевания мамы, которая непонятно как умудрялась смирить любовь отца к библиотеке, постепенно превращавшейся в воспоминание: книги на опустевших полках клонились вправо и влево, тоскуя о былой тесной близости с товаркой, принесенной в жертву кино (надо сказать, что каждый том, отправлявшийся в Освенцим книжного развала (а уж сколько их, этих манящих развалов, было в нашем районе, просто диву даешься — на каждом углу по дороге… на Санта-Фе), из литературного свинца преображался в чистое золото кино — философским камнем служили дорога и песенка), названия будто бы еще держались в памяти, но не было уже корешков, на которых можно прочесть их по-настоящему — все указывало на то, что лиса повадилась в курятник. Экая метафора! Не лучше ли сказать «цыпочки не укрылись от ястреба»?)
Я иду дорогой
на Санта-Фе
Вариация первая:
Я иду,
бреду
дорогой
на Санта-Фе)
(Вариация вторая:
Я иду, все иду, все иду, все
иду дорогой на Санта-Фе)
(Вариация третья:
Я
Иду, я
иду,
иду, иду
дорогой/дорогой/дорогой/дорогой
на Са-а-анта-а-а-а-а-а-а-Фе-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е-е.)
Эти слова (в метро-голдвин-майеровских вариациях) пелись под соответствующий мотивчик, музыку из фильма «Дорога на Санта-Фе», только мы тогда этого не знали. И откуда мы с братом их взяли? Наверняка из какого-нибудь фильма — вестерна, само собой.
В тот день, в тот четверг (тогда билеты в кино по четвергам стоили дешевле), о котором я хочу рассказать, мы уже преодолели половину пути в Санта-Фе (потому что Санта-Фе, вы, должно быть, уже сами догадались, есть не что иное, как Аркадия, царствие небесное, панацея от всех отроческих бед: кино) и до прихода отца с работы успели вымыться и выбрать картину (точнее, выбрать кинотеатр — «Верден», тихий, несмотря на воинственное название, небольшой и прохладный, с крышей из железа и цинковых листов, которая шумно, со скрипом и треском отодвигалась куда-то вглубь, как только наступал жаркий вечер, но неизменно заклинивала в случае дождя; внутри, перед экраном, было уютно (особенно если удавалось разместиться в первом ряду галерки (именуемой также «раёк») — в другие времена, на других представлениях эти кресла — императорская ложа — доставались князьям) сидеть прямо под звездами: чуть ли не лучше, чем в воспоминании) и уже выходили из дому, когда столкнулись на лестнице с Малышкой Неной, которая, как и многие наши соседи, была не человеком, но персонажем. Увы, встреча с Малышкой Неной (сутулой, беззубой, неряшливой старухой, отличавшейся ненасытным сексуальным аппетитом) сулила лишь беду. «В кино собрались?» — кажется, сказала она. Мы с братом подтвердили эту догадку, не прекращая спускаться по кривой и грязной барочной лестнице. «Ну, повеселитесь хорошенько», — пожелала нам Нена, бедняжка, с усилием преодолевая подъем. Мы не поблагодарили ее: единственное, что тут можно было сделать, — сплюнуть три раза через левое плечо, скрестить пальцы и особенно осторожно переходить улицу.
Мы направились к кинотеатру. В Центральном парке темнело. Завернули в аркаду Галисийского центра взглянуть на фотографии испанских балерин и, чем черт не шутит, какой-нибудь танцовщицы в купальнике. Потом перешли на сторону бывшего кафе «Лувр», где уже начали собираться, как всегда под вечер, любители вести разговоры за бесконечным кофе в баре на углу, и застряли у газетного киоска, вместе со стаей таких же мотыльков, слетевшихся на яркие огни американских журналов, все бродили вокруг да около, ничего не покупая, не трогая, не понимая. Тротуар у «Лувра» никогда не кончается: тут же вдобавок лоток с кофе, народ, рядом толкуют о чем-то люди под большими написанными маслом портретами кандидатов в мэры, в депутаты, в сенаторы, которые смахивают на оскаровских номинантов благодаря мастерской кисти, возвеличившей их — и слегка подправившей. Чуть дальше — тир, шесть «флипперов» и механическая боксерская груша. Сухие выстрелы стрекочут поверх перезвона колокольчиков на пинболе и крепкого словца какого-то шулера, устроившего автомату с покером полный тилт. И наконец, чавкающий удар в ветхую грушу, которую давно уже нельзя скушать. Кто-то (парень за пинболом, моряк в тире, негр, колотящий грушу) выигрывает. Мы сворачиваем за угол, окутанные запахами бутербродов, сосисок в тесте и гамбургеров из лотка неподалеку, ad hoc dog. Мы не ужинали и не собираемся. Кто же думает о еде, когда перед ним расстилается долгая дорога, которую нетерпение делает короче, — или наоборот — на Санта-Фе, а там — приключения, свобода, мечта? Мы разом переходим сразу три улицы, Прадо, Нептуно и Сан-Мигель, по суматошному, шумному, пахучему, разноцветному, густому перекрестку, где однажды будет прогуливаться «Обманщица», покачивая бедрами в гармоничном ча-ча-ча. Оказываемся у кинотеатра «Риальто», важной точки на нашем пути. Сегодня дают «На лезвии ножа», но (опасаемся мы) не слишком ли уж философское это название? Сходимся на том, что да, слишком, только говорим другими словами. Лучше дождаться следующей недели, точнее, следующего книгопожертвования и посмотреть «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера». Название длинное и какое-то непонятное, да еще играет эта тетенька, которая так похожа на Геди Ламарр. Зато там про львов, про сафари и про охотников — словом, про Африку, а Африка и есть сама сущность Санта-Фе. Сходим.