Шрифт:
Я видел слишком много картин «Метро Голдвин Майер», чтобы не совершить ошибку, чтобы повести себя в этот миг не как типичный кубинец, а как Энди Харди, когда тот встречается с Эстер Уильямс, и развернулся и вышел на балкон с улыбкой мужчины, спокойного за свое джентельменство, или наоборот. Помню, я все пропустил мимо ушей — грубый намек Ливии, тянущий почти на оскорбление, мелвилловское солнце снаружи, невинный двойной запрет Лауры — с изяществом и чуть ли не с походкой кубинского Дэвида Найвена. Помню, в сквере под солнцем, жарящим с неба и накалившем асфальт, играли дети, а три негритяночки, явно няни, разговаривали в тени цветущих фламбойянов. Помню, я сидел на идиллической скамейке в желанной прохладе деревьев, и меня позвали, и солнце со всей силы ударило мне в глаза, когда я обернулся: это была Ливия. Лаура стояла посреди комнаты в белом купальнике, не бикини, не раздельном, а «белоснежном трико» в техническом объяснении Ливии: с глубоким и широким вырезом на спине и еще одним спереди, до ложбинки между грудями, и закрытой шеей: никогда я не видел ее такой прекрасной, как в том полумраке, — разве что голой разве что голой разве что голой. Я сказал «ошибку», потому что с того дня у Ливии в каком-то отделе мозга, ответственном за прихоти, сфабриковалось желание/зуд/потребность, чтобы я увидел ее нагишом: я понял это по тому Арсен, как она подозвала меня, помоги-ка мне завязать здесь, указывая на спину и поддерживая лифчик от бикини руками, сложенными неуклюже не от недостатка опыта. Понял по тому, как — я заметил в зеркале — Лауре не понравилось, что я замешкался на минуту, больше чем просто минуту, над этим узлом гламура, надушенной кожи, последней моды.
Нет, в тот вечер у нас с Лаурой еще не было любви. Она была, она есть, она будет всегда, пока я жив, сейчас. Ливия знала об этом, мои друзья знали об этом, вся Гавана (а это все равно что сказать весь мир) знала об этом. Не знал только я. Не знаю, знала ли когда-нибудь Лаура. Ливия точно знала: я знаю, что она знала об этом, когда 19 июня 1957 года я заехал за Лаурой, а она пригласила меня войти. Проходи, сказала она, не бойся, не съем я тебя. Я ответил тем, что Ливия приняла за очередную остроту, вы сочтете признаком робости в чувствах, в действительности же это всего лишь шекспировская цитата: Мессала, сегодня день рожденья моего, сказал я, дай руку («Юлий Цезарь»/действие V/картина I). Ливия подумала, это я так обзываюсь, и расхохоталась: Ах, Арсен, что ты говоришь, дорогой. Это я-то Мессалина? Единственная Мессалина в этом доме — Эсперанса, кухарка-служанка-прачка-на побегушках у Лаурливии, вот у нее что ни день, то новый хахаль (трахаль, знаешь ли). Я вошел. Я одна, сообщила она. А Эсперанса, добрая душа? спросил я, а она забралась с ногами на диван и подложила две подушки под спину — на ней были брюки (капри из голубого латекса для Ливии) и мужская рубашка, встретила она меня босая — и ответила: Ушла, радость моя, приглаживая волосы, выходной и все такое. Потом застегнула рубашку на все пуговицы и сразу расстегнула, добившись наконец, чтобы я, к своему удивлению, обнаружил на ней лифчик.
Мы поговорили. О моем дне рождения, который был не сегодня, а через три месяца, о годовщине две недели назад, о том дне, когда Молл и Блум, сидя на унитазе, испражнились в долгий поток-сознания, ставший перевальным пунктом в литературе, о фотографиях с Ливией, которые сделал Кодак и которые должны были появиться в «Боэмии»: обо всем — или почти обо всем, потому что за секунду до того, как я решил было не ждать больше Лауру и возвращаться домой, всплыло то, что Сильвестре называет Темой. Кодак считает, заметила Ливия, что некоторые фотографии (самые лучшие, естественно) не напечатают, и обхватила руками шею. Вот как, ответил я с тем же интересом, какой мог бы иметь к предмету, скажем, Махатма Ганди, а почему. Она улыбнулась, засмеялась, заодно облизнула губы и наконец сказала: Потому, что я там au naturel, само собой, она не сказала в точности «au naturel», но именно на «о натюрель» больше всего походил этот странный звук. Конечно же, они не отважатся, трусы несчастные. Я возмутился: Мерзавцы! Сами не знают, что творят, взглянул в ее синие глаза, на платиновые тогда волосы и черную мушку на подбородке, служившую ей в качестве контраста, чтобы подчеркнуть прозрачность кожи, Прости же их, Ливия, будь миролюбивее, на туловище, которое состояло целиком из бюста, достойного пьедестала или музея или книжной полки, ведь ты их счастливее, на ноги великолепной формы, скорее, подчеркнутой, чем скрытой тугими брюками, и, наконец, на ногти, выкрашенные в наимоднейший — парадигма эротики на плакатах в каждом магазине — цвет, у тебя есть лак «Нивия», голосом диктора, который звучит, пока ее холеные пальчики красят ногти на ногах в рекламном ролике на телевидении и в кино.
Закончив выпускать круглые взрывы хохота в потолок, словно кольца дыма, она сказала мне, Ах, Арсен, какой же ты все-таки, и встала, Хочешь глянуть? Я не понял, она заметила это по лицу, Да снимки же, милый, разводя руками притворно-рассерженно. А ты думал что? Я пристально посмотрел на нее, Оригинальные, надо думать. Не копии. Она вновь рассмеялась: Ты никогда не изменишься, и переспросила, так хочешь или нет? Я хотел, и она удалилась в спальню, Подожди. Я посмотрел на часы, но не помню, сколько они показывали. Зато помню, что в этот момент Ливия позвала меня из спальни, Иди сюда, Арсен, и я вошел. Дверь была открыта, а она раскладывала на кровати фотографии своей обнаженной груди. Они были большие. Я имею в виду фотографии: две или три покрывали всю кровать. На них Ливия была
голая до пояса с
руками, скрещенными на груди или
в рубашке, полураспахнутой до живота или
полностью распахнутой до середины живота
или голая спиной
или голая, упрятанная в сложную светотень
но целиком грудей не было видно ни на одной. Я сказал ей об этом. Она рассмеялась, вытащила снизу стопки фотографий и сказала, А вот на этой, то ли вопросительно, то ли утвердительно. Я не успел взглянуть, как она спрятала снимок за спину. Я плохо разглядел, сказал я, И не разглядишь, ответила она, Ее запрещено разглядывать, и расхохоталась: она была cockteaser, как говорят американцы, испанцы таких называют дразнилками, а на Кубе у нас нет слова, может, потому, что их слишком много — таких женщин, я имею в виду. Я собрался уходить. Ливия поняла, Обиделся наш маленький, просюсюкала она. Если наш мальчик останется еще на чуточку, его ждет приз. Я посмотрел на нее, и она выдержала взгляд, Ладно, и швырнула снимок на пол: на нем она сидела, опять голая, и на этот раз груди были видны, но слегка непропорциональны из-за специальной подчеркивающей линзы с широким углом: они были белые, безупречные, прекрасные, и Ливия не без оснований могла ими гордиться и ревностно относиться к своим фотографиям и негодовать, если бы запретили показать в журнале это чудо простой плоти, которая одновременно — и объект эстетики, и предмет страсти. Я в них не верю, сказал я тем не менее, это стереосиськи: сгодятся для Арча Оболера, она встала как вкопанная, хотя никуда не шла до этого. А кто это? спросила она, кажется, почти яростно, Режиссер «Дьявола Бваны». Она, не сходя с места, наклонилась, подобрала снимки с пола и с кровати, убрала в шкаф и исчезла в ванной, бросив: Не уходи никуда, прежде чем закрыть за собой дверь. Потом она вышла. Прошло, наверное, минуты две или три, но в воспоминании она вошла и вышла почти одновременно. Голая. То есть в черных трусиках, но и только. А теперь? с вызовом спросила она и двинулась ко мне на цыпочках, выпятив грудную клетку и откинув назад руки и плечи, наверное, подсмотрела жест у Джейн Мэнсфилд, но мне даже не стало смешно, потому что напротив меня (и против меня) была красота, которую можно увидеть, потрогать, услышать, понюхать и вкусить всеми чувствами: увидеть руками, услышать губами, вкусить глазами, понюхать порами кожи: Настоящие они или поддельные? спросила она. Чей-то голос взволнованно произнес, Они театральные, и голос этот принадлежал не мне: я повернул голову, мы повернули голову и увидели на пороге Лауру, которая в одной руке держала круглую коробку, а в другой — ладошку маленькой светленькой некрасивой девочки, ее дочки.
Открывая дверь нового дома Ливии, я вспоминаю другую, закрывающуюся, дверь и беспомощную, вульгарную фразу Лауры, поразительно драматичную из-за внезапно ледяного тона, В следующий раз дверь закрывайте, то, как она ушла, и неизменное безразличие ко всем моим звонкам, попыткам ее увидеть, дома или на телевидении, и вежливую отчужденность, в которую вылились наши отношения, где Привет и Как дела и Ну давай, пока заменили все прежние жаркие нежные слова — слова любви? О-о-о, кого мы видим, сказала Ливия, Миртила смотриктокнампришел, куда-то в спальню и сама ушла туда же, оставив распахнутыми обе двери, — из одежды на ней были только брюки, — и, садясь за туалетный столик, бросила мне, Проходи, Арсен, располагайся, я сейчас, а сама разглядывала меня в зеркале и красила губы с той же тщательностью и точностью и мастерством, с которой, судя по репродукциям, Вермеер выводил голландские рты, хотя, может, одежды было меньше, в смысле, на Ливии, не на Вермеере и не на женщинах с его миниатюр. Голос из ванной выкрикнул, Иду! вышло очень похоже на «пли!», потому что дверь тут же распахнулась и появилась Мирча Элиаде, Мирта Секадес, для вас и для рекламы и для друзей просто Миртила всухую, голая, да, и она тоже, нагишом, и сказала, Ах это ты, Арсен, узнав, извини, не знала, что ты тут, вернулась в ванную и, не закрывая двери, взяла халат (прозрачный) и снова вышла в чем мать родила и начала вдевать влажные от жары и после душа руки в белые в голубой цветочек рукава. Она не запахнула халат, а принялась шарить в шкафу/на туалетном столике/в аптечке в ванной/в чемоданах на полу/в шкафу в гостиной/на кухне/в холодильнике и чуть что подходила к дивану, где сидел я, выглянуть в окно, не собирается ли дождь. Ну вот, опять сегодня не одеть плащ, блин, сказала она мне, Ох извини, Арсен, но меня это ТАК бесит. Даже времен года нормальных и тех тут нет. Ливия поднялась, вышла в ванную и, осторожно сбрызгивая накрашенное лицо, сказала, Она-то сама с севера, из Канады (Драй, знаешь такую). Миртила вынырнула из-под чемоданов с голубыми брючками в одной руке и белыми босоножками без каблуков в другой, Ну допустим, я из Которро, ну и что теперь, времен года-то все равно нет, она надевала трусики и а тебе Ливия прекрасно известно женщина чтобы была элегантной сбросила бледно-голубые банные тапочки и сунула ноги в босоножки, не умолкая, так надо-то, чтоб хоть зима и лето были Ливия разразилась оглушительным хохотом. Нет, Арсен, ты послушай, как она говорит, а еще дикторшей хочет стать, заметила она, поправляя (застегивая) лифчик на спине Нужно, чтобы, по крайней мере, учись, детка, а Мирта села за туалетный столик, Нужно там или надо, должна же элегантная женщина выгуливать свой градероб Только в наморднике подумал я а в этой говенной стране обернувшись ко мне Прости ради бога Арсен обернувшись к Ливии и того нельзя встала и прокричала в окно И того нельзя громче Ничего тут мать вашу нельзя и снова упала за столик и взглянула на меня Извини правда но у меня уже вот здесь вот это все стоит и подняла длинную узкую руку и дернула себя за прядь соломенных, сто, тысячу раз перекрашенных волос, уже мертвых, мумифицированных белой краской, настоящей, металлической, минеральной платиной: настоящие волосы Фальмера.
Можно пару слов о грудях? Я видел в зеркале их отражение в профиль. В вечер нашего знакомства они были большие, рвущиеся перепрыгнуть барьер целомудрия и декольте, юные, а сейчас выглядели вялыми, длинными и заканчивались темно-лиловыми большими сосками: они мне не нравились. Груди Ливии, я и их успел заметить, тоже изменились не в лучшую сторону, и я решил больше не смотреть, чтобы сохранить навсегда хорошее/плохое воспоминание: лучше лишиться рая из-за обманчивого румяного яблока, чем из-за сухого скучного плода с древа познания. В первый вечер Миртиле можно было дать лет пятнадцать-двадцать, а теперь стало непонятно, сколько ей лет на самом деле, ясно одно, когда-то — в детстве — она страдала рахитом, потому что грудная клетка выглядела явно искривленной, и вся она была не стройная, а истощенная. Без помады губы оказались того же фиолетового цвета, что и соски, только бледнее, и, несмотря на невероятно тонкий восхитительный нос и большие светлые глаза с длинными ресницами, какая-то бабушка-негритянка проглядывала за химией всевозможных притирок и физикой ламп накапливания красоты: как и Ливия, Миртила теперь выходила из дому только вечером; обе густо красились. Еще я заметил, что она напрочь выбривает брови, и лоб от этого становился неестественно высоким. Она мне не нравилась: не ради такой тетки я бросился в омут адского зноя августовским вечером, во мрак уходящего света, в спираль вопросов без ответов, которые Миртила, красясь, задает почти готовой к выходу Ливии:
Ливия милочка включи свет пожалуйста Ливия ты как считаешь чем лучше очищать лицо вяжуще-освежающим кремом Лисабе Тарден или ванишинкримом Понс/ Ливия не слышит, она в гостиной у окна красит ресницы/ Ливия золотце а тональник лучше Лильдефрансе или АморетаКрем или как думаешь лучше Сияющий Вечер, если сверху арденовскую пудру/ Ливия садится, ставит на колени лаковую шкатулку и начинает что-то искать/ А вот помаду как тебе кажется Арден Пин или Голден Попи, не знаю, они обе на вкус противные. Луис Иксвэ от Ревлон подойдет, не подойдет? Какая погода-то будет, подруга?/ Ливия достает из шкатулки крупный перстень/ Росаурора ничего такая, но с этими брюками как-то не знаю/ Ливия достает серьги в тон перстню и надевает/ Ладно, намажусь ванильным кораллом ревлоновским и дело с концом: надоело уже выбирать в самом деле/ Ливия достает из лакированной шкатулки длинное ожерелье из искусственно выращенного жемчуга: все, что она носит, не лишено качества, но качества посредственного, поддельного: как-то раз один снимавший ее фотограф, Джессе Фернандес, сказал мне: «Старик, здесь она, может, и модель, но в Нью-Йорке или в Элэе была бы дорогой девочкой по вызову»/ Ливия Шелковый Лик от Лены Рубинстейн лучше Маскараматика или Айчадо лучше, или Косметик от Ардена/ Ливия идет на кухню, открывает холодильник и наливает стакан молока, подкормить нарождающуюся язву/ М-да, конечно. Прикинь, я на себя вылила целое ведро освежающей воды. Морни, Июньские Розы, вот теперь не знаю, чем душиться. Как считаешь, Мисдиором или Диорамой. Я-то сама думаю, лучше всего Диорисимо/ Ливия садится на тот же стул в гостиной и медленно пьет молоко/ Хотя, в общем, Маги ланконовские или Арпеге вот эти, Ланвин, тоже очень ничего, даже очень и очень ничего. Или все-таки Линтердит от Гивенчи, это мои счастливые.