Шрифт:
— Я допускаю, что ваша пафосная речь, Александр Павлович имеет под собой все основания. Более того, я рассуждаю примерно так же, как и вы, — тихо и неторопливо заговорил Врангель. — Но я хотел бы услышать ваш совет: что делать? Спрошу даже еще конкретнее: что делать сегодня, сейчас?
— Сегодня? — переспросил Кутепов. Он не сразу нашелся. Он знал, как поступить в будущем. Оно всегда туманно, и о нем можно тоже рассуждать неясно, неопределенно. Но вопрос в упор: что делать сегодня? Сейчас? И медлить было нельзя. Врангель ждал ответа. Кутепов чувствовал себя гимназистом, который не выучил домашнее задание: — Я полагаю, уже сегодня надо будет посоветоваться с командным составом. Коллективная мудрость богаче мудрости одного человека, — попытался сблефовать, уйти от прямого ответа Кутепов.
— Не помешает, — с легкой укоризненной улыбкой согласился Врангель. — И насчет коллективной мудрости: она тоже, конечно, бывает полезна. Хотя далеко не всегда верна.
И после длительной паузы, дав понять Кутепову, что свою долю крапивы по голой заднице тот получил, Врангель продолжил:
— Мы растеряли или забыли замечательный опыт Евгения Александровича Климовича. Ели помните, он не так уж давно, в Добровольческой армии, создал великолепный контрагитационный аппарат. Благодаря его убедительным и своевременным листовкам тысячи и тысячи крестьян покидали Красную армию и переходили на нашу сторону. Что здесь? — Врангель брезгливо взял в руки принесенную Витковским листовку: — Пустота! Слова! Климович же всегда опирался на факты. Разве у нас их недостаточно для контрагитации? Те же восстания в Тамбове, на Кубани, в Кронштадте? Наконец, мы можем вспомнить «всероссийское кладбище» Крым. Их словам надобно противопоставлять факты. Только в этом случае нам поверят, и мы сможем рассчитывать на успех. А что касается совещания с командирами? Ну, почему же! У нас грамотные командиры, пусть и они подумают, как самортизировать вред от этого вброса листовок. И священники пусть поищут доходчивые слова.
— Я хотел сказать примерно то же самое, — совсем тихо сказал Кутепов. — Делать все, что надобно, но не забывать про агитацию. Согласен, это еще одно оружие, которое у нас порядком заржавело.
Первый день Светлой седмицы — иными словами, первый праздничный пасхальный день — выдался на редкость теплым и солнечным.
«Подъем» в это утро не играли. Впрочем, в эту ночь мало кто спал. Полусонные, но нарядные солдаты ходили в обнимку по территории лагеря, заходили друг к другу «в гости», искали земляков, вспоминали о своих краях, об оставшихся на далекой Родине родных и близких.
И почти в любой компании заходил осторожный разговор о листовках.
— Вам подкинули?
— Три штуки. Две сдав, одну на курево оставил.
— Не бреши. Где ты тут «самосадом» разживешься?
— Ну, не для курева. Для памяти.
— Опять брешешь. Собираешься до дому возвертаться?
— Я шо, сдурел? Большевики для меня уже давно пулю заготовили.
— Так гарантируют же. Всем все прощают.
— Ага! Всем, да не каждому. Держи карман шире. Помнишь ту еврейку в Крыму? Кажись, Землячка ее фамилие. Тоже гарантировала. А чем все кончилось?
В другом полку, возле другой палатки — о том же.
— Весна! Гляди, небо какое, а все одно — не то, не наше. Наше вроде ближче до земли спускаеться.
— А луна? Не той свет. Наша в Пасху почти як сонечко светит — весело, радостно. А энта…
— Чего ж ты хочешь? Для турков энто чужой праздник. И луна чужая. Ишь куда рога свои задрала. Вроде, як отвернулась од людей.
— А весна, як и у нас — ранняя. У нас об эту пору, должно, уже отсеялись.
— Не скажи. У нас другой раз еще с неделю стоять заморозки.
— А шо зерну заморозки? Оно, зернычко, лежыть себе под черноземом, як под одеялом, наружу не высовываеться. Тепла жде. А як припекло, воно — р-раз — и выглянуло! Ото вже настояща весна!
— Собираешься?
— Не. Пущай други туды съездять. Он, той же дадько Юхым Калиберда. Если йому всих пострелянных простять, тоди, може, и я надумаю. Чого ж!
— До жинкы на перины потянуло?
— Дурный ты. Бо молодый. За дитьмы скучився, тоби цього не понять.
Листовки, посеянные Андреем Лагодой, взбудоражили лагерь. Где бы ни собрались двое-трое, с чего бы ни начинали разговор, а заканчивали все тем же: верить большевикам или не верить, возвращаться или не возвращаться?
Андрей тайным именинником ходил по лагерю, прислушивался к разговорам, иногда и сам принимал в них участие. Когда его спрашивали, не собирается ли он возвращаться домой, он искренне отвечал:
— Меня большевики уже один раз расстреливали. Или два. Больше ставать под их пули нема желания.
И это была почти полная правда. Феодосийская «тройка» приговорила его к расстрелу. Ни за что. Просто так. Первый раз его спас чистый случай: пуля его не задела и, не шевелясь, он пролежал под мертвыми телами почти до вечера, до той поры, когда уставшие от расстрелов чекисты ушли к себе в казармы, чтобы там пить, есть и отдыхать, и набираться сил для следующего дня и следующих расстрелов. Второй раз его спас Кольцов, вырвав его из смертельно опасной банды Жихарева. Останься он в банде, прожил бы день или два.
Андрей не гордился этой своей работой, даже тяготился ею. Она казалась ему ненастоящей и даже фальшивой. Он редко когда оставался сам собой и почти никогда не выказывал своих подлинных чувств. Разведчиком он не был, этому его не учили. Но как вести себя, чтобы выжить, он знал. И делал все, чтобы его ни в чем не заподозрили, и в один из дней он смог бы вернуться в свою родную Голую Пристань.
Первый пасхальный день тянулся бесконечно долго. Надоело есть, пить, без дела слоняться по лагерю. Все надоело.