Шрифт:
– А то еще было, только тут не монах, а… зашел в деревню, откуда – неизвестно, бык! – говорит Максим предостерегающе-строго. – Голова белая, сам черный-рас-черный, сажа живая, и прямо ко вдове-бобылке. Смирный, никакого шуму, навязчивый, как овца. Диву дались – в чем суть? Привязали его к ветле, пока что, сенца дали, стали поджидать, какой хозяин объявится. В волость знак подали. С неделю так прошло, – не объявляется бык… хозяин его, стало быть. А бык стоит и стоит, ест вовсе малость, и хоть бы разок хвостом маханул. А время мушиное, жалят оне его туды-сюды, – без внимания. Пил вот, правда, много. Три ведра ему – никакого разговору. Вдова Бога молит, чтобы ей быка предоставить, – утешение ей послать. Мой, говорит, бык; прямо к мому двору стукнулся. Кто за вдову, кто – в стадо, обшшест-венный бык! Другая неделя таким манером проходит, – не объявляются. Лавошник один со стороны дал знак – мой. Приезжайте смотреть. Приезжает. Не мой, мой пегой. Цыганы приходили – наш бык, с табора убег от неприятности, лечить валяли. Доказывай суть! Где у него махонькое пятнышко, на котором месте в пузе? У хвоста. Врешь, под левой ногой. Выставили. Батюшка стал просить – уступите мне бычка, дам сорок целковых. Сто! Ну, хорошо, говорит, извольте вам полсотни, вдове еще пятерку накину за обиду. Думали-думали, – сыщется хозяин, отберет. Пожалуйте вам, батюшка, бычка. Повел поп быка, – бык тебе ну… чисто собака за попом сам пошел. И хоть бы мыкнул разок в две-то недели, голос свой показал! Сейчас распой пошел такой!.. Вдова – хлоп! на другой день померла невидной смертью. Сталось с ней неведомо с чего, а всего-то три чашечки и поднесли-то. У нас происшествие вышло: разодрался староста с кузнецом, глаз кузнецу выткнул вертеном. Все с того, с быка! Хлоп – у попа пожар ночью открылся в сарае, у быка, – сгорел бык. И хоть бы мыкнул! Так тут все перепужа-лись, – все до единого сразу тверезыми поделались. К попу: пой молебен, святи деревню. Поп горюет, – пятьдесят пять рублей вылетели ни за копеечку, для одного только безобразия, – попадья его жучит, мужики молебнов требуют, а тут еще вдову хоронить. Во-от серчал! И вдруг и заявляется тут с дальнего лесу лесник Иван Акинфов и говорит, в чем суть. Бык, говорит, и ко мне объявлялся, три дня – три ночи у самой двери стоял. Но замечательный – ни хвостом не двинет, ни голосу не подает. Когда приходил? Недели три. Самый тот бык, бела голова. Баба уж моя, говорит, прыскала на его крещенской водой, – отворотился и пошел к болотам. Потом, говорит, у меня в Москве в самый тот день сына отходники задавили, свалился он ночью с бочки. А потом, говорит, как бык у двора стоял, хорь всех курок до единой перекусил. – Это что же? Столько разов со мной всяких случаев было, – я теперь всему знак предаю… – продолжал Максим, показывая пальцем на Губаниху. – Про мертвое тело! В чем суть? Может, исходит ей чего, как она не в себе! Младшего сына у ей на войну взяли, она этого не понимает, вовсе она безумная, а, гляди, чует. Я вот которую ночь не сплю, про брата думаю. Увидал его во сне – письмо мне пишет. Что ж, воля Божья, приму за себя сирот…
Он все смотрит через поверженные тополя к селу, на поверженный бурею крест на синем поле.
– Ну, баушка… пойдем-ка ко двору, калачика тебе дадим. – Калачика больно любит! – подмигивает он. – Ну вот и пойдем, калачики будем есть…
Он берет старуху под мышки и подымает с грязи. Вся она мокрая, трясущаяся. Вся она будто знак этих мокрых, темных, пустых полей, тоскующих под ветром. Она пошатывается рядом с Максимом, насилу вытягивает чмокающие башмаки из грязи, резко и неприятно белеют ее синеватые ноги, и видишь не видишь несносимую груду, навалившуюся на эту голову непокрытую. Кто покроет ее? И миллионы других простоволосых голов, которых треплет суровым ветром в пустых полях? Дают копейки в округе на мертвое тело, и будут давать свои копейки. Ходит горе за всеми, к каждому постучаться может и будет долго стучаться непонятно-настойчивое горе: привяжется и не отходит.
Вечером Максим заходит потолковать. Который уже раз рассказывает про брата. Самое больное место. Придется принять на себя все семейство, если брат не воротится. Не взять его он не может: человек он совестливый, хоть и очень скупой, к тому же при всех на кухне в минуту прощанья торжественно объявил и даже перекрестился на образа, что в случае там чего принимает на себя все заботы – чтобы не беспокоился. Может быть, это-то и томит Максима, и он не может не думать о будущем и все подгоняет под эту думу, все подготовляет себя и томит неизбежностью.
Он суеверен страшно. Сегодня пришел совсем сумрачный и заявил прямо, что дело плохо: совал письмо в ящик, а оно застряло под крышечкой и сломалось – не хотело пролезть.
– Так, должно, и не получить ему моего письма. Ну, да уж один конец! Знаю я, что к чему. Вот Нырятель сказывал про лещей… разве не правда? Бог и скотинку умудряет. Лещ-то эна когда еще, по весне выходил, подавал знак, а война под конец лета…
С войной Максим связывает и весенний, – действительно, небывалый, – выход лещей к перекатам, и конопатчика, повесившегося прошлым летом на сеновале, и страшные лесные пожары, и сибирскую язву, и обильный урожай яблок – другой год подряд. И на вопрос, – при чем же тут конопатчик и яблоки, – говорит глухо:
– Будто и ни к чему, а думается так, что…
Все смутно теперь и вокруг, и в нем, и говорит он смутно. Он малограмотен, прочел только недавно «про ветхозавет» и очень стал много думать, – говорила его жена. Спрашивал, почему два ковчега было, и куда подевался первый; жива ли теперь гора Арарат; нашей ли веры был пророк Илия. У священника все просил Библию, чтобы «все проникнуть». Жена ходила к матушке и просила не давать ему: «книжки» – и так толку от него не добьешься.
– Сколько там годов пройдет, а кончится все в нашу пользу. А вот.
Он прислоняется к печке, морщит с потугой волосатый лоб и устремляет всегда, как будто, что-то особенное видящий взгляд на темное окно. А за окном шумят и шумят деревья в саду – не утихает ветер.
– Показано было за много годов еще, только что не каждый мог достигнуть… – говорит он загадочно. – И не только что эта война, и с японцами которая. У батюшки вчера читали про историю. За много годов тому и в каких местах – неизвестно, но надо полагать, что в нашей стороне… поехал один очень замечательный генерал в древнюю пустыню, как все равно что скит, где спасаются отчельники… но тут женский пол был… И там вот и объявилось, только не знали, что к чему! А теперь стало вполне понятное знаменье. Ну, генерал тут поговел, все честь честью, и сейчас, стало быть, присоветовали ему разные мудрые люди потребовать старицу одну праведной жизни, а она слыла там вроде как не совсем, у ней все здесь в порядке, – стало быть, находило на нее. И тогда только понимай. И вот, как объявилась она перед ним, генерал и спрашивает сурьезно: «Скажи мне, старица святая, какая ожидает судьба ту жизнь, которая дадена мне от Господа Бога? Человек я военный, мне необходимо знать доподлинно, как есть. Какая судьба для моего славного вер-отечества?» В книжке, которую у попа вчера читали, очень так… внятно, нельзя слова проронить. Вспроси-ил… А старушка ему ни слова, ни полслова! Что тут делать! Он ее другой раз вспрашивает: – «почему вы не сказываете, я затаю это на глубине души! Скажите, если вам Господь исподобит. Я не из какого любопытства там праздную, а необходимо очень». Тут старушка сколько-то подумала-повздыхала и сейчас с ее изошло. Сейчас живо отправляется в уголушек, к своему шкапчику, где у нее всякий вобиход скудный, – хлоп! – и вдруг выносит ему два предмета. Один предмет прямо подает, а другой за спиной прячет. Сперва подает генералу – соленый огурец! И лицо у нее тут стало грустное-разгрустное и печальное, и даже все испугались. И потом вдруг стала, как все в ней тут в порядке, и даже как сияние от ее лица – прямо, ласковая. И подает генералу другой сокрытый предмет – огромный кусок сахару, от сахарной головы. И опять ни слова, ни полслова! И вот тут-то и вышло знаменье. А ведь как все сокрыто!.. А бказывается очень явственно. Все они образованные, все понимают, а туг, как стена им стала. И не могли прознать.
– А в чем дело?
– А вот. Огурец… значит, война! Потому что огурец, все равно как войско, очень много, конечно, в нем семеч-ков. И война нещастливая, потому – соленый огурец – к слезам! Японская-то война и была. А сахар-то, о громаднейший кусок, это – нонешняя война, огромадная. Значит, как разгрызешь его, – сладко будет. Так и надо толковать. И если все понимать, что к чему, то и на небе, и на земле не без причины. Надо только прикидывать!
– Значит, крест-то с колокольни снесло…
– С батюшкой говорили и про крест. Колокольня здешняя – стало быть, потерпят здешние. Значит, ста-новьте себе крест! Так батюшка и говорит, – все понесем, примем на себя крест!
Говорит он глухим, предостерегающим голосом, точно хочет и себя напугать, и слушателя. Ждет уяснения и откровения и боится. Жаждет знамения и указующего Перста. И не один он. Ступайте по дорогам, войдите в пустые деревни. Под тысячами прогнивающих крыш, за укутанными мутными окнами, не видя ничего и не постигая великой и страшной сути, ждут, страстно ждут знамения и указующего Перста. Истинные вести идут и сочатся, но разве скоро идут оне и скоро ли приникают? Не прошла еще старая Русь, которая находит вести своими путями.