Зайцев Борис Константинович
Шрифт:
Он вдруг улыбнулся и сказал про себя: «Италия» – и еще погодя: «Италия». Это доставило ему радость.
После обеда Константин Андреич ходил маятником; почему-то старался, чтоб звук шагов был слабый. Но это никому не мешало: со смерти родителей, о которых он сейчас думал, все было пустынно.
И его мысль шла все туда же: где они теперь? В этих стенах протекла жизнь – долгая-долгая, так родная его сердцу. Здесь проходили любви, рождения и душевные боли, болезни, смерть. Сторожат ли жившие свое обиталище? Слышат ли сейчас его? А может быть, сами они не нашли покоя? И глух он, любивший их нежно?
Чуть взглянула луна, в комнате легли ее светлые ковры; на старых лицах портретов замерцало, бледно зажило.
Странное мление охватило. Луна подымалась, серебряно-дымней делалось в комнате. Он сел. Показалось, что сейчас будет остро-прекрасное, такое, чего никогда он не видел. Он ждал. Прошла минута – вдали ему послышались колокольчики. Ближе, ближе, он ясно знает, что тройка: остановились у крыльца, отворяются двери – он не может подняться. Но и не нужно – как задыхается сердце! Дверь открылась, да, Наташа. Как легка! Такой он не знал ее в самые высокие минуты.
«Ну вот видите, – говорит она, улыбаясь слегка, бледно и ласково, – видите, вы тосковали, я пришла к вам. А вы думали, все между нами кончено?» И протягивает руки – светлые, светлые руки. Все дрожит в нем. Стал на колени, приложился к этим рукам. «Знаете ли, – сказал, – что вашего слова достаточно – я умру? Взгляните на меня, велите – и я сгину?» Она улыбается. «Какой вы милый, все такой же бедный рыцарь».
Потом она становится серьезней. «Не думайте, что я чужая; знайте, я вас люблю вечно». И трогается. «Вы мой – мой, в моих краях!»
Он не мог двинуться: потом склонил голову – к месту, где она стояла. Там никого не было; вдали звенели бубенчики.
Не скоро пришел он в себя. «Ага, я сон видел». Но тут же не поверил этому. Захотелось пройтись. Достал лыжи, всунул ноги в ремни, зашагал. Снег синел, лился огнями. Выше и выше всходила луна. В роще золотели инеевые березы. Дойдя до склона, – оттолкнулся, понесся вниз мягким, беззвучным ходом; точно летел в пустоте – все тонуло с ним. Лыжи ткнулись в березу; обсыпалась туча серебряная, он едва удержался; сверху, тяжко свистнув крыльями, слетели два ворона. Как чугунные ядра неслись они в воздухе; каркали глухо, на всю окрестность.
Константин же Андреич взобрался на следующий изволок и зашагал широко, под светилами пылавшими, по полю. Теперь он понимал, куда идет. В версте впереди маячили ветлы кладбища. Стало ровнее на сердце. А купол неба, раздвигаясь, блистая, был как бы великий голос, гремевший мирами, огнями. «Звезда волхвов, – твердил он, – звезда волхвов». Новая сила гнала его вперед.
Вот и кладбище – в светлых снежных волнах; могилы укутаны, кресты как бы лежат главами на снегу. Странно было проходить над усопшими. Точно медленный, зимний хорал восходил от них кверху.
Родные могилы рядом, в одной ограде; прошлогодний венок. Крест с блистающей позолотой. Здесь он долго сидел. Молчание вокруг было все золотев. В его чистоте подымалась, омываясь, душа; область, заслонявшаяся прежде мелким, выступала свободней; и в ней, медленно и решительно, стал он понимать связь бывшего час назад с теперешним. «Спите мирно, – думал он, глядя на могилы, – спите, дорогие души; там, где еще блистательней свет, все мы, родные любовью, соединены нерасторжимо».
И безмолвно его дух тонул: в далеком, безглагольном; где тишина и беспечалие – эфир вечный. Возвращался с кладбища он ясным.
– Я вывожу вас в свет, дядя Костя, вывожу, как хотите! Должны подчиняться.
Константин Андреич с Любой смеялись, подъезжая вечером к усадьбе Людмилы Ильиничны. Повернули два раза – наконец, подкатили.
– Любочка! Да не одна еще! Милости просим, очень, очень рада.
Людмила Ильинична сияла, полнота ее весело играла под платьем.
Приехали вовремя; клубил самовар, были гости, – лица поблескивали там и тут.
– Позвольте познакомить – Иван Поликарпович, Анна Львовна, господин Пересыпин… милости прошу, у нас тесный круг знакомых, соседи преимущественно.
Явились барышни – с видом рыжевато-розовым, открытыми шейками, намереваясь лететь в эмпирей; держались под ручку. Оживление, шум усиливались. Люба погрузилась в разговор о молочном хозяйстве; вдали, на фоне закоптелых стен с висящим оружием ярился «местный становой» с переломанным носом, как бы двустворчатым.
– И представьте себе (он багровел) – целюсь, бац, что вы думаете, четырнадцать дупелей!
Плавный Пересыпин качал головой – скорбно, но без злобы.
Становой вдруг затрясся, ударил кулаком по столу: