Шрифт:
Но ведь все уже было сказано — непоправимо.
И бедная, бедная мать — ей было слышно, наверное.
Впрочем, она и раньше, конечно, это знала: за долгую совместную жизнь они не могли не прояснить для себя своих отношений.
И мне отдаленно припомнились их ссоры, не очень понятные для меня, еще маленького, словно зашифрованные («мы не ссоримся, мы громко разговариваем, извини»), припомнились какие-то их взгляды меж собой, когда я, видимо, сдерживал их своим присутствием, хотя отец иногда и при мне неожиданно вскипал, чем-то яростно раздраженный, тут же, правда, подавляя свой гнев и ради меня обращая его в шутку. И позднее я не раз бывал невольным свидетелем их взаимного усталого занудства по мелочам…
Но все мои детские мимолетные сомнения и подозрения оказались пустяками в сравнении с ужасом, открывшимся теперь.
— Как же ты живешь так, па?..
Он медленно, вяло-апатично опустился на табурет у рояля, боком к клавиатуре, вздохнул:
— Живу?.. — Неловко вывернувшись корпусом, набрал одной рукой аккорд (си-ми-соль-до). — Да вот, как видишь, живу…
— И что… у всех так, да?..
Он подумал, пожал плечами:
— Не знаю… По-моему, у всех…
— А что же… — Я неожиданно связал с его профессией. — Искусство… обманывает, что ли?..
— Нет… — Он уловил скрытую горькую иронию в моем вопросе. — Искусство не обманывает…
— Ну, а Ромео и Джульетта?.. Сказка?.. Ложь?..
— Нет… Правда… Если бы Шекспир не убил Ромео и Джульетту — умерла бы их любовь…
Я удивился: лично мне никогда не приходило это в голову, и нигде ничего подобного я не читал, и у отца не попадалось — может, пропустил?
— А ты не писал об этом…
— Да… Не писал… Но это… не новая мысль…
Глядя на клавиши, он играл одной рукой какую-то щемяще-тоскливую одноголосную мелодию, и я, машинально следя за его безвольной рукой и одновременно снова и снова оглядывая всю его сгорбленную фигуру, подумал: несчастный…
Я даже умышленно, преодолевая какое-то странное свое равнодушие, направлял себя на это: несчастный…
Хотя ведь и в самом деле: все ему известно, все названо своими именами и нового не предвидится, — конечно, несчастный…
Но утешать его — нет, не хотелось…
Да он и не нуждался в утешении: согласие мое с ним было невозможно, он понимал, наверно, а остальное — детский лепет.
Казалось, мысленно он уже распростился со мной и, как дерево прекращает ток соков в отломанную ветвь, так и отец, из экстаза борьбы с воображаемым ураганом жизни за свою родную ветвь, впал в апатию: я отломился сам по себе, без всяких ураганов, и отломился раньше, чем он это по-настоящему почувствовал и понял.
Хотя запоздалые его усилия оказались для меня вовсе не бесполезными. Вот он пиликал свое одноголосие, словно за упокой былых своих надежд (может, он мечтал, что я, как ветвь, прорасту в какие-то недоступные для него высоты счастья?), а мне хотелось сразу же, сейчас же заверить его, а потом и доказать своей жизнью, что панихида эта абсолютно беспочвенна, потому что, зная теперь и родительский горький опыт, я тем более укрепился в своем и не допущу унылого повторения.
Но, конечно, сначала мне предстояло действительно утвердиться в своей реальности. Ведь Травки со мной еще не было, а крупица сомнения, казалось бы, совершенно безнадежно посеянная в меня отцом, давала, похоже, первые ростки. Я подумал: а не принимаю ли я, наивняк, в самом деле, желаемое за настоящее?..
И на какой-то миг я даже увидел себя посреди пустыни: миражи на горизонте испарялись, и моему горестному взору открывался безжизненный, словно выжженный огнем, ландшафт…
Однако пора было двигаться, действовать.
«Чем сердце успокоится» — не могло решиться само собой.
Я отложил дотлевшую до фильтра сигарету в пепельницу, взял пачку для Женьки, поднялся и медленно, удрученный, как будто заторможенный мешаниной в голове, пошел к выходу.
Навстречу мне — из кухни по коридору — тихо вышла мать.
Лицо ее — уже без косметики — по-домашнему трогательно блестело, нос покраснел и припух от слез.
Она робко комкала в руках кружевной носовой платок и в то же время внимательно-пытливо смотрела мне в глаза.
Конечно, она все слышала, но плакала не об этом.
Она прощалась со мной — разумеется, без разрыва, которого ни формально, ни фактически не будет никогда: я их сын, они мои родители, ну возникнут, возможно, еще какие-нибудь недоразумения, вроде теперешнего, но не разрыв.
Она прощалась со мной, потому что, видимо, поняла наконец, что я уже не принадлежу ей, как прежде. Новая жизнь, моя собственная, настойчиво тянет меня и уводит от нее навсегда.
И она ни слова не сказала мне, но в глазах ее вместе со стыдом за раскрывшуюся тайну и вместе с материнским животным страхом за мое биологическое существование я с удивлением и благодарностью прочитал словно робкую надежду и одновременно страстное заклинание, чтобы я после таких ужасных отцовских откровений не разуверился в своем.