Шрифт:
Уже доходили вести о партизанах, уже знали про Зою, про Лизу Чайкину, и вот в конце лета пришла весть о бессмертном подвиге краснодонцев. Ах, жила бы она в оккупированной местности, знала бы, что делать!
Володя писал ей: «Погоди, будет еще и для нас дело, дай бог, справиться!» А она запальчиво отвечала: «Да, но мы-то будем живы, другие погибнут за нас!»
С Новосибирском у нее не было переписки, да она и не ждала писем. Прощание с Андреем на пустыре ничего не значило: для Андрея она оставалась чужой, малознакомой девочкой. Коле Вознесенскому она тоже стеснялась писать: как бы он не уловил в ее строчках другую цель, кроме интереса к нему самому: ведь он жил с Андреем в одном городе. Конечно, хотелось узнать и о Коле, и было бы даже лестно получить от него письмо, но ведь цель-то действительно была другая. И она молчала.
Коля сам неожиданно написал ей. Предлог был: Володя приезжал в Новосибирск на каникулы. Но и о других Коля сообщал понемногу.
Ольге Битюговой, вопреки всем опасениям, стало гораздо лучше. «Папа взял ее к себе лаборанткой, и она буквально ожила. Погода у нас чудесная и вообще климат лучше, чем думают».
И вскользь — об Андрее Ольшанском: «Кончил школу, работает на заводе. Впрочем, я его редко вижу: встретил раза два с Ниной. Их, знаешь, черт веревочкой связал».
Да, вот это подспудно все время угнетало. Мысль об этом, как ком в груди…
Маша поплакала в тот вечер. А наутро жизнь снова требовала своего.
В школьном зале стояло фортепиано. Но играть нельзя было: каждый из ребят непременно отстукивал на нем что-нибудь, а иные и просто бесцельно колотили по клавишам. Уроки пения на время прекратились.
Ученики — старшие и средние классы — иногда высказывались об искусстве, но кратко и скорее неодобрительно: никаких портретов и пейзажей; плакаты — вот что нужно. И вместо симфоний и сонат побольше боевых песен и маршей.
И все же, когда староста класса принесла билеты на концерт филармонии, многие захотели пойти, хотя в программе были только фортепианные пьесы.
Староста Виктория Данченко, постоянная жительница Свердловска, была высокая, узколицая, жеманная девочка. Ее прозвали артисткой за то, что она знала все театральные и музыкальные новости, собирала фотографии всех актеров и музыкантов и очень уверенно говорила об искусстве. Во всяком случае, биографии артистов и даже подробности их жизни она хорошо знала и с удовольствием рассказывала обо всем этом.
Знала она и московскую пианистку Розу Тамаркину, на концерт которой они собирались.
Виктория обещала зайти за Машей, быть, так сказать, ее гидом в концерте.
Зал филармонии был полон, ярко освещен. Женщины пришли в красивых довоенных платьях; сама пианистка вышла на эстраду в чем-то белом и воздушном, и все вокруг были приятно возбуждены. Как будто нет войны, как будто она и не начиналась!
Кощунство! Но только началась музыка, — фис-мольный полонез Шопена, лиловый, сине-багряный, каким видела его Маша, и снова охватило ее чувство, которое она — уж сколько времени! — подавляла в себе. Мужественно-скорбный полонез был словно пронизан объединяющим всех отважным порывом.
И симфонические этюды Шумана — от одной вариации к другой, — все нарастая, вселяли бодрость, уверенность к победе. И все это чувствовали и, разгоревшись, приветствовали пианистку как доброго вестника.
Но бывали минуты во время этого концерта, когда Маша словно пробуждалась среди чужих и чуждых ей людей. И спрашивала себя: «К чему все это, зачем я здесь?» Пианистка ли была виновата или сама пьеса (и громкая, и бравурная, и близкая по времени, но совсем-совсем чужая), Маша не могла определить…
А затем снова увлекал ее поток.
«Андрей… — думала она, не замечая ни слез, текущих по лицу, ни людей, сидящих рядом. — Неужели ты только приснился мне? Или теперь сон такой долгий?»
Музыка вела ее за собой и означала лишь то, о чем думала Маша.
«Кто я? А ты? Мне кажется, тебя никогда не было и меня тоже. Я родилась два года назад в теплушке…
…Две тени движутся на одинаковом расстоянии друг от друга. Всегда на одинаковом. И никогда мне к тебе не приблизиться.
Но что означало то прощание на пустыре? И то, что я всегда тебя помню, все равно помню, хотя только теперь сознаю это?»
…Если бы хоть раз вздохнуть полной грудью! И вот она вздыхает полной грудью, потому что в музыке прибавилось воздуха до того свежего, что даже кружится голова. Ноги, все тело легкие, побежать вперед ничего не стоит. И она догоняет Андрея, который уже не похож на тень, а пустырь над рекой полон красок: зеленая трава, алые маки…
Она засмеялась от удовольствия, но солнце заволоклось — конец. Она почувствовала, что дрожит. Пьеса была ей не знакома (рапсодия Брамса — это она узнала позднее), и ей стало стыдно, и к Брамсу она почувствовала недоброжелательство за то, что он увлек ее на ложный путь.