Шрифт:
Толя осуществил и второе желание: купил огромную банку черной икры… Целых четыре килограмма. Она в ту пору повсюду демонстрировалась в витринах рыбных магазинов в жестяных плоских банках со срезанной крышкой, с влажными драгоценными зернышками икринок, прозрачно-зеленоватыми. Такая банка стоила, кажется, рублей девятнадцать, а может, и больше, деньги, кто помнит, запредельные. Я уж не говорю о нашей куцей студенческой жизни, где счет шел не на рубли, на гривенники…
А Кузнецов купил.
Он принес ее, прижимая к груди, как увеличенную многократно медаль. В глазах его было торжество. Не замедляя шага, победителем прошел сквозь нас, стоящих кучкой в коридоре общежития, и скрылся в своей комнате. Уединился, чтобы ему не мешали наслаждаться.
Вышел к нам, мы уже резались в дурака, чуть усталый, окинул рассеянным взглядом нас, карты, вздохнул и убрался довершать вторую свою мечту. Так он появлялся и исчезал несколько раз, пока не подытожил устало: «Все. Икры я вот так! – И ребром руки по горлу. Вдруг предложил: – Кто хочет?»
Хотели все. По очереди, чуть робея, заходили в комнату Кузнецова, где на письменном столе, посередке, возвышалась знаменитая банка с неровно обрезанными острыми краями и с торчащей из икры большой алюминиевой ложкой. Мы, подобно Толе, черпали раз-другой и отваливали, и снова ели… Но икры в банке не убывало.
Потом ее стали предлагать гостям, даже случайным, кто заходил к нам на огонек перекинуться в картишки… И не смогли всю ее съесть. Она долго еще стояла, перенесенная на подоконник, и засыхала, наводя панику на здешних мух…
Но с тех самых пор, точно знаю, Толя больше не ел черной икры, да и мы не особенно ее жаловали. Хотя по-прежнему были голодны. Ходили в столовку у Никитских ворот, где на столах бесплатный хлеб. Можно было заказать салат из капусты за семь копеек да так и пообедать, прибрав заодно всю корзиночку дармового хлеба.
Однажды ночуя в новой квартире у Кузнецова – диванчик для гостей стоял на кухне, – я проснулся от странного шороха: чья-то тень медленно наплывала из коридора… Я увидел Анатолия, в подштанниках, с животом, вываливающимся наружу: он жадно поедал колбасу, выхватывая ее двумя руками из нутра холодильника. Насытился, прикрыл дверцу и так же, стараясь не шуметь, удалился.
Утром за завтраком, заглядывая ему в лицо, я завел разговор о лунатиках, которые расхаживают по дому и едят… Толя захохотал, сразу сообразив, о чем речь, и подтвердил, что по ночам, обычно часа в два, на него нападает волчий аппетит и он не может уснуть, пока не поест. Но это от давнего голода, пережитого в войну, в немецкой оккупации. Именно с тех пор для него дешевая ливерная колбаса слаще любых сервелатов.
А вот пристрастие нашего друга к биноклям надо пояснить. Дело в том, что Толя приохотился подсматривать в окошки за чужой жизнью. Он взахлеб рассказывал о доме напротив, кто в какой квартире с кем и как живет. Может, Толя что-то и присочинял, но не слишком. Секс занимал в его жизни главенствующее место, не считая, конечно, литературы. Хотя и здесь были свои проблемы. Когда ему не работалось, он мог сутками валяться в постели, положив на голову подушку, а что-то сотворив, комплектовал до момента публикации и далее. Временами он становился невыносим и для окружающих. Возможно, переключение на секс каким-то образом снимало с его души часть этой непосильной ноши.
Рассказывают, что, попав в Англию, он первым делом ринулся в публичные дома, чем вызвал неприязнь у чопорных английских интеллектуалов. Двери их домов с тех пор были для него закрыты… Но об этом потом.
Воспитанием его, насколько мне известно, занималась мама, по образованию учительница. Толя знал музыку, боготворил Шостаковича; имел обширную коллекцию его записей и по временам устраивал лекции-концерты в общежитии. Вдруг тащил нас в свою келью, рассаживал кого куда, включал старый обшарпанный проигрыватель и, скорчившись в уголке, замирал…
Потом давал нам возможность прийти в себя, да и сам успевал опомниться и, жадно заглядывая в лицо, выпытывал: «Ну… Проняло? Ведь проняло же!..» Очки его торжествующе блестели.
Да и вообще среди нас, публики довольно серой, приехавшей из глухой провинции и лишь краем зацепившей эту самую культуру, он был конечно же человеком просвещенным и нисколько не кичился. При этом полнейшая неразборчивость в связях.
Запомнилась историйка, поведанная им самим, с привычно безумным огоньком в глазах, как подцепили они с приятелем двух девиц у Казанского вокзала, который в ту пору изобиловал проститутками, посадили в такси и развлекались по очереди на заднем сиденье… «А потом обменялись партнершами!» – победоносно завершал он свой рассказ, хохоча и показывая крупные, как кукурузные зерна, зубы.
Но Кузнецов обожал свою жену и время от времени, смотавшись в Киев, где она училась в университете, исчезал на неделю.
А вот проявлять знаки внимания к женщинам умел, как никто. Однажды возлюбленная моего приятеля рассказала по секрету, что Кузнецов, книжку которого она редактировала, вдруг предложил ей на субботу – а разговор происходил в пятницу – лететь самолетом до Симферополя, а там на такси до Ялты, а там еще на такси до легендарной горы Ай-Петри… Встретить вдвоем рассвет… Но какой рассвет! Море, горы, любовь… И вечером того же дня вернуться в Москву…