Шрифт:
Вчера, как только вырвались на Чуйский тракт и пошли над этой прыгающей под нами Катунью, мы сразу спросили у водителя нашего, знает ли он песню о Кольке Снигиреве. И он сразу откликнулся: «А как же!» И отозвался о нем как о знакомом. Так что мы даже удивленно переглянулись между собой: смотр и-ка! И узнали, что если ехать дальше по этому пути, то где-то возле Онгудая, не помню на каком километре, и будет Колькина могила. И руль на могилу положен... Рядом с дорогой холмик и на нем — штурвал, колесо помятое положено.
А так как мы все время думали об этой могиле, то мы сразу же принялись говорить и о могиле, и о песне, и о том, как разбился Колька Снигирев, и мы пожалели, что не доехали вчера до его могилы. Чуйский тракт ушел в сторону, а мы повернули другой долиной и приехали в благодатный уголок этот, так и не доехав до Онгудая.
Должно быть, для того только, чтобы доставить удовольствие человеку, который вызвался нас повести на гору, мы с нетерпением делились с ним всеми этими сведениями.
Он молчал, слушая, как мы говорили ему о песне и о том, как разбился Колька Снигирев, и усмехнулся. И даже, когда дошли до могилы, рассмеялся и, как-то заново пристально разглядывая пас, сказал, что, может быть, можно доехать и до такой могилы.
Начал он очень осторожно. Вдруг мы ему не поверим!
Только потом уж он рассердился на себя и заговорил излишне громко и с раздражением почему-то.
— Яэтого вашего Кольку знаю,— он сказал. Видимо, он не знал, как перебить пас, уж больно мы были разговорчивы...— Был у нас такой парень, на базе работал... Невиданный разгильдяй и лихач. Первейший по отчаянности и по халатности. Вот и захотелось нам продернуть его. Фельетон в стенгазету свою написали! Придумали, конечно, много. Маруськи,— рассмеялся он,— уж во всяком случае никакой не было... Маруська уж просто начисто придумана.
Он, по-видимому, не знал, как начать, не знал, как подступиться к этому разговору. Мы ведь говорили сами, не закрывая рта, говорили, его не слушая.
— Да я все это и сочинил,— признался он, словно бы даже виновато. Потом, подумав, он прибавил:—Давно я но был у них. Может, он и сейчас там работает. Не знаю.
Мы помолчали. Но тут опять вмешался наш друг, уверовавший в свою избранность.
— Да вы прямо писатель!— искоса, сбоку взглянув на незнакомца, сказал он опять. Он вообще считал, что есть народ и есть он — выходец из народа. Незнакомец молчал.
— Да я писатель и есть,— сказал он.— Это я тогда в гараже работал. А теперь я книги пишу, детские...— И он назвал свою фамилию... Действительно, очень известный детский писатель, очень хороший.
— Да, мы не познакомились, — спохватился он.
Мы представили сначала нашего друга. «Да я уж понимаю,— сказал наш собеседник. Его звали Михаилом Петровичем.— Видел вашу афишу».
Мы все время забывали об этих афишах.
За разговором мы незаметно дошли до поворота и теперь лезли наверх, шли по траве. Ноги у нас были мокрыми от росы. Мы поднимались. Горбы двух гор теперь не были нам видны. Мы уже взбирались по склону.
Михаил Петрович, новый спутник наш, шел легко, и он еще
не хотел пропустить ни одного колокольчика.
Ну, а про остальное можно и не рассказывать. Мы слазили на эту гору, причем сильный и привычный к подъему Михаил Петрович тащил нас с камня на камень. Яникогда не лазил в горы и никогда не думал, что это так тяжело. Последние метры, остающиеся до седловины горы, до этого желоба между горами двумя, мы уже не лезли, а ползли. Обувь у нас намокла и скользила по мокрой траве, сердце отказывало тянуть. Яуж думал, что не долезу. Но незадыхающийся добрый Михаил Петрович, оказавшись раньше нас там, спустился немного и подал мне свою крепкую руку. Ему хотелось, чтобы мы долезли. Поселок теперь лежал внизу, у нас под ногами,— вдалеке за лесом была видна река, озеро справа, и шум падающей воды сюда почти не доносился... Мы еще постояли, пока солнце не осветило вершину, на которую мы вылезли, и сразу сделалось жарко. Надо было спускаться.
Мы шли, нагруженные мокрыми колокольчиками. Когда проходили по поселку, задержались на минутку у дома, где жил Михаил Петрович. У ворот стоял его мотоцикл. Свои колокольчики — а они оказались очень крупными — я передал ему. Ему было кому отдать их.
К себе в этот зал, в теремной дворец свой, пришли мы только к завтраку...
Днем мы осмотрели весь полуостровок — удивительно ровное место среди гор, густо заросшее прекрасным сосновым лесом. Собирали землянику, а потом пошли на реку и пришли к озеру — голубому, глубокому, удивительного отлива, где с плотины хлестала вода и образовывался этот шум, наводнявший долину своим звоном. Потом пересекли подсоченный лес, почти темный, глухой, заросший сухим ягельником. У каждого дерева, на каждой сосне была привязана маленькая криночка, полная смолы. Сосновый дух, запах бора, лесной, земляничный и малиновый дух, все это пас заворожило. Мы вышли к реке, в том месте, где Чемал — потому что именно так называлась эта река, на которой стоял поселок и дом, в котором мы остановились,— клокочущий, чистый, прозрачный Чемал впадал в бушующую белую Катунь, и мы смотрели, как долго текли две эти реки в одном русле, маленькая и большая, каждая сама по себе, не сливаясь. Как горная маленькая речка, влившись в большую, оттесняет белую воду к берегу. Маленький бурный Чемал, влившись в молочно-белую Катунь, долго тек в ней, тесня и не сливаясь, чистой, светлой полосой, держась поближе к берегу.
Весь этот день был проникнут каким-то необычайным звучанием. Месяц поездки, сухая жара и чахлый кузов «газика»
— все это было теперь давно позади. Осталась только эта река, наполненная ее звоном долина, сосновый лес, и горы, горы, справа от нас, и эта гора, Верблюжья, на которую мы лазили, и два белка снежных, но это уже где-то почти в облаках.
Михаил Петрович пришел на наш вечер, он принес нам полный текст своей песни о Кольке Снигиреве, а па другое утро он уехал. Лето кончилось, и это был у него последий день, когда он ходил за прощальными колокольчиками.