Товбин Александр Борисович
Шрифт:
В небе демаскировались лица?
Лица наслаивались и, прозрачные, одно сквозь другое просвечивали.
Много-много – и во всю небесную ширь и высь, насколько хватало глаз, – слипшихся бледных бесплотных лиц.
Небо над Невой… Как сферическая фреска Корреджо.
Достал из холодильника графинчик с водкой, разогревал вчерашние котлеты на сковородке и…
Жизнелюб Сиверский с грохотом упал на кухне – он в полном соответствии с мощной комплекцией своей, да и образом своим, и должен был так умереть, с грохотом и мгновенно, а мама…
Мама тихо, долго и тяжко умирала в больнице. Потом был торопливо заваленный букетами гроб; бледное чужое личико в обрамлении лепестков уже ничем не напоминало кустодиевских красавиц, а он… Сейчас никого и не осталось уже из тех, кто собрался тогда за поминальным столом. Если по календарю выпадал вдруг день рождения мамы, он ставил на проигрыватель сборную – звёзды советской оперы и эстрады – старенькую пластинку; престранно породнились в записях на той пластинке Лемешев («Куда, куда вы удалились»), Лаптев («Снова туда, где море огней»), и Глеб Романов, исстрадавшийся в новомодном тогда «Бессаме мучо», однако сохранивший вдохновение и силу голоса, чтобы спеть ещё и замыкающее оборотную половину пластинки, знаменитое своё «Домино»; да, в круглом окошке разноцветного конверта с фигурой шикарного мужчины во фраке и полумаске был приведён внушительный перечень исполнителей; преобладали имена тех, кто заполняли лирическими голосами советский радиоэфир: Анатолий Трошин («Ночью за окном метель, метель»), Тамара Кравцова («Осенние листья шумят и шумят в саду»), Нина Дорда («Мой милый так хорош»), но среди популярных на эстраде и на радио имён всё же затесались Гмыря, Лисициан, Максакова, и можно было найти в тесноте строчечек, вписанных в круглое окошко конверта, неизменно дёргавшую током, мелко-мелко набранную фамилию; да, после удали руслановских «Валенок» исполнялась мамой ария из «Пиковой дамы»… И давно уже, даже в годовщины маминой смерти, не ездил он в крематорий, всё некогда ему было, некогда – сколько же лет не стоял он у жалкой вафельной бетонной стенки колумбария, где в нишке тускнела и облезала бронзовая краска на буквах имени, фамилии оперной звезды? Лариса Германтова-Валуа – ещё можно было, наверное, прочесть, но вскоре дожди смоют последние следы дешёвой краски; не исключено, что до сих пор сохранилась в ячейке-нишке доисторическая стеклянная баночка из-под майонеза с коричневым стебельком усохшего ландыша. Как тронула стойкость и верность древнего ландыша – не выбросил, не налил в баночку свежую, для привезённого букетика, воду. А от Липы с Анютой остались две цементные, неаккуратно залицованные чёрной плиткой-«ириской» раковинки: слева и справа от потемнелой и растрескавшейся, вдавленной в землю, опушённой зелёным пористым мхом по краям плиткой на могиле Изи. Да, вслед за Липой, через неделю всего, умерла Анюта… Гроб с её крохотным тельцем стоял на стульях. Теперь нелепым кажется тот изжитый обряд домашнего прощания, запомнившийся до мелочей; спокойную покорность выражало тогда её желтоватое окостеневшее личико в сеточке мельчайших морщинок, будто бы исполненных тончайшим, острым-острым резцом-иглой на слоновой кости… Пока Анюта, убаюканная патефонным Шопеном, мирно спала в гробу, жена Махова готовила себе на кухне яичницу. Потом умерла и жена Махова, Елизавета Ивановна, учительница литературы из женской школы на Бородинке, той, что почти напротив мужской школы, в которой проучится до шестого класса Германтов; полноватая, с выщипанными бровями и башенно-высокой крашеной причёской над мучнисто-белым от переизбытка пудры округлым лицом… Доброжелательная Елизавета Ивановна тоже, на пару с Анютой, внесла свою лепту в обучение маленького Юры русской грамоте. Она умерла неожиданно, вчера ещё по обыкновению своему – вечно опаздывала куда-то – торопливо, в накрученных бигуди хлопотала, напевая, очевидно, для ускорения процесса, на кухне, жарила лук на сковороде. И гроб с её телом тоже поставили на четыре – два против двух – стула, поставили на чёрные, с упруго-тугими кожаными подушечками стулья, как на временный пьедестал.
Дверь в комнату-мастерскую была приоткрыта. Но – никаких запахов; олифа, скипидар, лак утратили свои пахучие свойства? А когда умер Махов, через три или четыре года? И сразу за Маховым, месяца через два, скончался на операционном столе Бусыгин, да, в вестибюле академии висел некролог…
Сколько же лиц умещается в небе, сколько лиц; небо слегка порозовело уже, внизу, у далёких цехов, за фронтоном Горного института, сгущалась дымная мгла.
И тут Германтова позвали к телефону.
Звонила Сабина; едва услышал её голос в трубке, понял: Соня.
Но что за мерзкие, неуместно несвоевременные причуды памяти? В трубке прозвучал и отголосок недавнего прошлого, тотчас переведённый в зрительный образ нагой Сабины с расчёской в лёгкой руке.
Соня была очень плоха уже тогда, когда прилетал он на похороны Шурочки, а затем, через полгода, когда хоронили Александра Осиповича, на Соню и вовсе больно было смотреть: убитая горем, измученная неизлечимой болезнью… Сжалась, будто усохла; щёки провалились, нос заострился, кожа на страшно осунувшемся лице была неживая; и сотрясал её уже еле слышный, но свистяще-неизбывный какой-то, удушавший, словно отменявший дыхание кашель. Она думала, доверяясь лжи врачей и медсестры, которая ежедневно делала ей обезболивающие уколы, что у неё хронический плеврит, а он понял: дело табак… Его тогда поразил запах умирания, не зря с такой боязливой брезгливостью относилась к приближению духа смерти Анюта; пот, отрыжка, гниль изо рта, кишечные газы, моча, кал – испускание гнусных миазмов обречённой плоти. Безнадёжный густой тошнотворный коктейль, предвестник трупного распада: в отвратительном коктейле смешиваются все телесные запахи, с которыми человек целую свою жизнь, пока может, борется – умывается, душится; борется до тех пор, пока ему достаёт сил, чтобы сопротивляться распаду… Открыл фрамугу; тогда, присев рядом с Соней, прикинул – на что вынужденно смотрит она в одиночестве умирания: на косяк двери, на акварель Кокошки? Акварель омывал замутнённо-серенький заоконный свет. И тогда же Соня тихо ему сказала: «Сил у меня не осталось перебирать в памяти то, что было. Я тупо теперь смотрю на одно и то же, смотрю, но никак не соображу – светит ли солнце, собирается дождь?» Потом она, заполняя паузу меж приступами кашля, заговорила с ним по-французски. И он с готовностью ответил ей по-французски, намеренно подробно, ловко вывязывая грамматически непростые фразы, ответил. Соня обрадовалась, улыбнулась, с усилием разжав запёкшиеся губы; понял: она приняла у него выпускной экзамен.
Ей суждено было ещё прожить до звонка Сабины почти два года, мучительно гадая в редких проблесках разума между наркотическими уколами, солнце ли за окном или идёт дождь.
Да: видела она также косяк двери, акварель Кокошки.
Удивительно аморально монтировались события; Германтова ведь ждали тогда, в тот печальный, но промежуточный пока что приезд, ещё три дня любовных утех.
А теперь – звонок Сабины: конец.
Билетов на прямой рейс во Львов не было, летел через Москву, но московский рейс отложили из-за плохой погоды, опоздал…
В квартире у Сабины – задёрнутые шторы на окнах, привычный плывучий сумрак… Но стоило ли возвращаться в прошлое? Он ведь отлюбил уже Валю, Инну; к тому же и Сабине, похоже, было не до него, за два года кое-что изменилось: в соседней комнате плакал простуженный ребёнок – Сабина, наверное, вышла замуж? Да, она, кажется, сказала тогда, что взяла академический отпуск в университете, что забот полон рот, да и мама её тяжело болела, две сложные операции ей не помогли, печень не справлялась, маме надо было доставать дефицитные лекарства, приносить передачи в больницу; там, трижды в день, Сабина её кормила. Да, удивился, на стенах висели глупые картины Боровикова, те самые – гигантские цветы, фрукты, не умещавшиеся в вазах.
– Александр Осипович, когда умирал, меня попросил забрать, – наспех объясняла Сабина. – Валентина Брониславовна и Никита Михайлович переезжают с детьми в Москву, они дачу купили в Переделкине, им не до картин, а покупатели мебели картины брать не хотели… В комнатах Гервольских – уже другие жильцы. А знаешь, самого Боровикова убили, его нашли в луже крови…
– У него, помню, воры какие-то сокровища всё время искали.
– Да. Он вроде бы подпольным миллионером был.
– Как Корейко?
Кивнув, но даже не улыбнувшись, Сабина добавила: потом, правда, злопыхатели говорили, что не в крови Боровикова мёртвым нашли, а в красном вине, его будто бы бутылкой по голове ударили; поговаривали, что убили его прежние его подчинённые – золотодобытчики с магаданских приисков, но убийц так и не поймали.
Протянула ключ от Сониной комнаты:
– Что захочешь – возьми на память, – объяснила, как найти Сонину могилу: – В конце главной аллеи, у большого чёрного памятника на могиле доктора Блая, свернёшь направо и…