Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– Дай бог! – усмехнулся Соснин, – прошлой ночью дом грохнулся.
– Ужасно! Я в магазине слышала, что много людей погибло, а крановщица с ума сошла, я не верила. Сними пиджак, чтобы не забыла пришить.
– И правильно, что не верила! Никто не погиб, не спятил. Бетонные конструкции только рухнули, но теперь там и обломков нет, за ночь вывезли.
– Тебе грозят неприятности? – отец напрягся, ложка клацнула о тарелку; болезненно располневший, с красными складками на шее… – его мучила одышка, расстегнул верхнюю пуговицу байковой домашней фуфайки.
– Опять? – точно испуганная птица, дёрнулась, попыталась распрямить скруглённую спину, – так волновались, когда тебя за какие-то плакаты из института хотели выгнать.
– Нет, никаких «опять», никаких неприятностей, проект в полном порядке, строители нахалтурили – в чертежи не смотрят, план гонят.
– С утра уже пьяные, всё на фу-фу… позор, а ещё трубят и трубят об успехах, юбилей хотят с помпой праздновать. Успокаиваясь, отец нацепил наушники, выдвинул антенну – выплеснулись треск, вой.
– Серёжа, дай пообедать без тарахтелки, с утра голова раскалывается… если жертв нет, то и хорошо, что дом рухнул, пусть разберутся, виновных бракоделов накажут. Докатились, дома падают, просто вредительство.
Отец машинально повернул колёсико, полилась знакомая музыка.
– Что за прелесть, – заулыбалась, – Женечкин вальс… И вздохнула. – Бедный Женя, таким был заводным, весёлым, а давно нет… и Нюсеньки с Мариночкой нет. И опять уставилась в опустевший после продажи рояля угол.
– Я компота не хочу, чаю выпью, – потянулся к фотографиям, разложенным на противоположном краю стола.
Ну да, Крым.
Насупленный малыш с травинкой в руке.
Каменная, с белёной балюстрадой, терраса, выдвинутая в абрикосовый сад, кресло-качалка – виновато, да, виновато, словно врасплох за чем-то недостойным застали, улыбается, оторвавшись от книги, дед.
А вот та фотография с молодой матерью за роялем, которую, увеличив, окантовали, повесили в простенке.
И – бесшабашные, радостно-хмельные, выхваченные из южной ночи молодые лица навсегда расхохотавшихся мертвецов; вот они, Нюся, Марина, Женя…
– Счастливо, весело проводили время, – вздохнула, поджав губы, – вздрогнули морщинки на щеках, шее, – это всё Сеня наснимал… бедный.
Отец молчал, его будто бы не трогало прошлое.
– Сегодня десятилетие кончины Соркина, рассматривали фотографии, вспоминали. Григорий Аронович каждое лето у нас гостил, конфетами тебя баловал.
– Маргарита Эммануиловна, чайник кипит! – прокричала в коридоре соседка.
– В программе «Глядя из Лондона» выступал наш наблюдатель Анатолий Максимович Гольдберг… – отец щёлкнул колёсиком, отодвинул транзистор. – Я у Соркина ординатором начинал, больше нет таких клиницистов, – устало махнул рукой, – ортопедия деградирует, санаторное лечение разваливается.
– О чём говорить, если это ничтожество, Грунина, назначили замминистра, – безнадёжно качнула головой мать, опуская чайник на кафельную плитку-подставку, – бедный Григорий Аронович, после «дела врачей» не оправился, не поднялся. Так и просидел остаток жизни, уставившись в одну точку.
– Почему?
– Потерял память, – открыл жестянку с чаем отец, – полностью потерял память.
– И что Соркин в той точке видел?
Отец пожал плечами. – Стёрлось прошлое, что мог увидеть? И время остановилось, будто б исчезло – он будто не жил.
– Сначала Григорию Ароновичу путёвки выделяли в пансионаты, потом у него совсем отказала память, – вздохнула мать.
– Сразу остановилось время, внутренние часы сломались?
– Бывает, что время сразу останавливается, при мозговых травмах, бывает постепенное замедление, затухание. Старик, теряя прошлое, превращается в ребёнка, впадает в детство, – отец говорил тихо, с опущенными глазами, словно сам себе объяснял, – но в отличие от ребёнка старику, теряющему память, ничего не интересно вокруг, он не возбуждается, не реагирует на раздражители; смотрит в точку не потому, что в ней хочет что-то увидеть, а потому, что ему безразлично куда смотреть, не переводит взгляда.
– Был жизнерадостный, любил танцевать, – последовал сокрушённо-тяжёлый вздох, и вдруг мать снова заулыбалась, как если бы снова зазвучала прелестная женечкина мелодия, – а Душский тебя «ребёнком наоборот» прозвал за упрямство… такой остроумный, весёлый.
– Это он? – Соснин поднял фотографию с надорванным краем, – он жив?
– Тьфу-тьфу, слава богу! Леонид Исаевич, любимый ученик Бехтерева, до сих пор заведует кафедрой и отделением больницы, такая нагрузка…
– Усидел при всех колебаниях генеральной линии, – завидуя ли, осуждая, отец заваривал чай.