Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– А любви? – спросила Милка.
– С любовью всё более не менее ясно, – сказал Шанский, все засмеялись.
– Мы выпиваем, треплемся, а Валерку держат в тюряге, в цементной камере, – с самобичевания начал гуманистическую речь Гоша… под конец спросил, потупясь. – О чём, думаете, Валерка напишет, освободившись?
– Опять о будущем романа? – Таточка неуверенно подняла глаза.
– Конкретнее, о романе как тайне, – поправил Соснин, – собирательной тайне единств и противоположностей.
– Опять о тайне? Откуда ты знаешь?
– Неосторожно догадался, – попробовал отшутиться Соснин; сболтнул лишнее, кто тянул за язык?
– Нет, – горько усмехался Шанский, – когда откроются ворота темницы, Валерке будет не до имманентных романных тайн. Наш литературный шаман, накушавшись правды жизни, думаю, бросит мемуарный камень в нерукотворный памятник КГБ. С признательной надписью: «Жизнь как западня»; какой Толька самоуверенный, – забавлялся-сокрушался Соснин, – доволен собой, хотя проткнул пальцем небо.
Гоша, обиженно открыв рот, не успел опротестовать хлёсткий приговор Шанского, в котором Гоша уловил несправедливый приговор гуманизму.
Вбежал деловитый Бызов, всучил Шанскому большой коричневый конверт с научной статьёй и письмо к коллеге из Стенфорда.
– Как же шмон на таможне? – удивился было Соснин, но Шанский, конечно, не собирался дразнить дракона перед отлётом в свободный мир, Шанский пользовался услугами дипломатической почты, ему ещё ночью оставалось заскочить к секретарше французского консульства, одной из своих давних невест… да, все живы ещё, все, у Валерки – беда, но жив, да, все живы, а так тяжело видеть их, обречённых, да, Стенфордский университет; судьба вела Антошку к назначенному ему концу, он не свернёт… прочертилась на фоне стеллажа с глобусом и маленькой Нефертити решётчатая ограда колумбария в Сан Хосе, дочери Бызова в чёрных платьях, шляпах, медленно шли по гравийной дорожке вдоль газона с бордюром жёлтых цветов… поодаль – как на гравюре – чёрные разлапистые калифорнийские кипарисы.
Бызов покончил с делами, пожаловался, что впопыхах убегал, забыл табак, трубку, потом – к Таточке. – Как Валерка?
Таточка нервно одёрнула пушистую кофточку, повторила. – Зло зыркнули, но передачу взяли. Как вспомню, что и отца его в той же тюрьме угробили… – доставала сигарету.
– Давно к Валерке подбирались, участковый наведывался.
– Замели-таки перед юбилеем!
– Теперь вцепились мёртвой хваткой, не выпустят.
– Ну, что б они сдохли! – провозгласил Бызов.
– За них пили уже! Что толку…
– А за что пить, за что? – затрясла огненными патлами Милка, – Валерка в тюрьме, Тольку больше никогда не увидим, никогда.
– Не голоси, увидимся, обнимемся-расцелуемся, – утешал, не веря собственным словам, Шанский. А глянул на поникшего Соснина, так радостно вскочил с полной рюмкой. – Выпьем за жертву карательной психиатрии!
Но смеялись недолго.
Опять скорбели, как на поминках.
– Повсюду рожи, злобные рожи… – Таточка. По кругу?
– И болваны-вожди, тупые жестокие болваны… – Гошка. По кругу.
– Мир, несомненно, ухудшается по мере нашего старения, – произнёс с серьёзным видом Соснин, удостоившись лишь грустных улыбок.
Молчание.
Куда подевалась лёгкость прежних встреч, споров и спичей? Молчание делалось напряжённым.
– Илюшка, ты каким-то другим стал, тебя что, тяжёлым пыльным мешком шибанули каратели-психиатры? – привалился огнедышащий Бызов.
– Хуже… на Пряжке всякого насмотрелся, – уклонялся Соснин; Антошка, массивный, горячий, а почудилось, бесплотный уже.
– Ну, чего, чего ты там насмотрелся? Что, кто мучили тебя там? Врачи пытали, больные бузили? Обет молчания дал? Так и не расколешься? – огладил серебристо-пегий ёжик волос. – Партизан-разведчик! Нелегал! Или ты того, – приставил палец к виску, – мешком отшибло память?
– Вот и Набоков умер, – выдохнула дым Таточка, выкладывая из сумочки и протягивая Художнику затрёпанную книжку в жёлтой обложке. Та самая, «Подвиг», ходит до сих пор по рукам, – сообразил Соснин.
– Набоков неоконченный манускрипт оставил, «Оригинал Лауры», о романном персонаже, заблудившемся в жизни.
– Прочтём ли?
– Рукописи не горят, – напомнил Гоша.
– Если бы знать, – чокался Шанский, осыпая искрами Бызова, Соснина… был на четверых, вместе с Валеркой, давний, по наводке Льва Яковлевича выловленный у Чехова грустный пароль.
У Соснина немым ответом кривился рот – если бы они знали! Вспомнился телевизионный Анатолий Львович; со вздувшимся вторым подбородком, почти зобом. Захотелось кольнуть Тольку, такого самоуверенного, спросить о чём-нибудь из того, что он сам будет потом рассказывать, а пока – не знает?