Товбин Александр Борисович
Шрифт:
Со всей резкостью проявилась плёнка на школьной экскурсии в Эрмитаже, перед одним из необъятных полотен Рубенса. Слушая восторженную даму – кончиком указки выводила в воздухе загогулины, растолковывала им, шумным несмышлёнышам, композиционный приём – Соснин неосторожно всмотрелся в блёклые небеса, тёмные жёсткие кружева листвы, распухшую, как у утопленниц, плоть барочных вакханок. Кара не заставила себя ждать; память озадачила Соснина, хотя, сперва показалось, всего-то ненароком бросила цветовой вызов зобатым блудницам, манерно резвящимся под исполинскими деревьями на банном пиру, – чистая, прозрачная синева воды и неба, изумрудные, в лимонно-жёлтой опушке, волны травы, телесная белизна… и грязно-зеленоватые, будто пятна тления, тени на бугристых женских формах, порочные серо-сиреневые младенцы с крылышками… да, забытое зрительное впечатление заново залепило глаза, озвучилось – канавка от резинки, увесистые груди с пористыми сосцами, волосы мочалкой, потом – блеск воды, плеск, отфыркивания.
С тех пор – кстати, с тех пор он невзлюбил Рубенса – раз от разу пополнялись и уточнялись подробности купания, кряжистая нимфа всплывала в памяти в моменты вовсе неподходящие. Кого-то обнимал, что-то лепетал, а непрошенная, пышущая грубоватым здоровьем голая гостья тут как тут – в сумраке сознания вспыхивал экранчик, и внимание переключалось, отливало любовное возбуждение; случалось, и в послелюбовной истоме окаянный экранчик ярко загорался на потолке.
В попытках раскрыть тайну навязчивого психического феномена легче-лёгкого пуститься во фрейдистские спекуляции, дескать, случайно увиденное в младенчестве, каверзно давило на подсознание животной мощью, ещё чем-то природно-вечным, пока не подавило восхищение духовной красотой женщины, возвышающейся, как известно, над красотой физической. Со столь же сомнительным успехом можно было б предположить, что видение, периодически посещавшее взрослого Соснина, вовсе не подавляло, напротив, вкусы и идеалы Соснина свидетельствовали об отталкивании докучливого образа, ибо спутницы его в последние годы были стройными, длинноногими, со втянутыми спортивными животами и смугловатой кожей. Не трудно также предположить, что сметанная матрона – увы, давно уже рыхлая карга – заявлялась надо-не-надо не для того, чтобы досадить, оскорбить интимное чувство и прочее, прочее, но с целью потрафить: разве её визиты не убеждали в эстетических достоинствах очередной возлюбленной?
– Дети, пошевеливайтесь, скоро полдник, – заторопилась воспитательница, натянула полосатый сарафан на мокрое тело, тут же прилипший ко всем округлостям; держась за ивовый куст, отмывала от песка ноги.
Так-то, дети поплелись гуськом по извилистой тропинке, маленький Соснин, зажав в кулачке перламутровую добычу, тут же забыл увиденное. Однако… да, стоит повторить: картинка, спустя годы, безотносительно к так и не раскрытой цели видения, своевольно вспыхивала во тьме, почему-то с любой новой вспышкой делалась ярче, ярче, пока не превратилась в лубок, стала цветовым наваждением. Трава нестерпимо зазеленела, жёлтые цветы буйно пошли в рост, когда налетал ветерок, чудилось, что это не цветы вовсе, а огромное облако бабочек-капустниц, которые, не решаясь сесть, машут крыльями.
Да, где-то в нём самом прятался обширный запасник визуальных образов, их помогали извлекать другие органы чувств; даже запахи служили прелюдией к волнующему обновлению того ли, иного зрительного переживания.
Взять хотя бы взрывоопасные испарения керосиновой лавки, куда Соснина посылали с бидончиком. До сих пор, случайно глотнув сладковатый дух, он вперяется восторженным взором в черпаки, склянки с оранжевой мастикой, стопы широких белых фитилей для керогазов, следит за тусклым блеском воронки.
А стоит нюхнуть сомнительные ароматы нынешнего рыбного магазина – и рыбы-то нет, только вонь – так обоняние, пусть и обманутое, наводит глаза на розовомраморный прилавок, где, развалясь, точно на банной полке, нежатся послевоенные осетры, лососи со слезящимися косыми срезами, и он рассматривает диковинных рыбин с жадностью не гурмана, а эстета-коллекционера, рассматривает как драгоценные слитки, сжевать и проглотить хотя бы ломтик которых было бы надругательством над прекрасным.
Хрусталик был любопытен, жаден.
Одним из неутолимых искусов и наслаждений его стал калейдоскоп. В манящем хаосе вспыхивал и с внезапной радостью распознавался ковровый узор, динамичные комбинации красок подчинялись дробной симметрии, тайному знамению мировой гармонии… – сыпучие, многократно и по-новому воспроизводимые витражи. Сколько их, нерукотворных витражей, символов цветистого совершенства, рождало магическое сияние на донышке захватанной картонной трубочки, к круглому окулярчику которой льнул алчный глаз! Всякой крупице узора находился двойник, знающий своё место, лёгкий поворот или встряхивание трубочки мгновенно перестраивали узор, хотя и не вырывали из потенциального сонма других, подвижно-живых узоров.
Насладившись до изнеможения абстрактной измельчённостью сверканий калейдоскопа, прижимал к глазам сильнющий цейсовский бинокль, подаренный отцу на войне артиллеристом-полковником, отец ему удачно ампутировал ногу. Коричневатый дом покидал противоположную сторону Большой Московской, резко придвигался, вырастал, вытеснял из поля зрения небо, тротуар с пьяненьким старичком, выгуливавшим собачку, вместе с домом вплотную придвигалась его внутренняя, заоконная жизнь. Повертев колёсико с рифлёным ободком, чтобы разогнать плывучий туман, удавалось увидеть, как греется пыль на пухлых, будто шоколадные дольки, подушечках фасадной стены, как усталая пожилая женщина чистит на газете кильки. И уже без помощи большого тяжёлого бинокля – уставал держать, опускал – нетерпеливый взгляд пронзал коричневатый дом, а заодно и тот дом, что был рядом с ним, грязно-зеленоватый, с гастрономом, аркой подворотни, в которую затекала очередь за мукой, и обнажался угол Загородного с жалкой «Чайной», где хлебали жидкую солянку таксисты, рыночные торговцы, взгляд, смело шмыгнув перед трамваем, протискивался в щелевидный Щербаков переулок, проскальзывал мимо бани, окунался в солнечную панораму Фонтанки.
– Илюша, Клуб Знаменитых Капитанов, послушай, замечательные артисты играют! – кричала мать и делала громче радио… в шорохе мышином, скрипе половиц…
Время пролетало незаметно, наступала зима. Прятался за шторой, блуждал по чаще доисторических папоротников, выгравированных на матовом серебре. В прозрачных стеклянных прогалах меж папоротниками виднелись осколки всё того же коричневатого дома с пунктиром пушистых от снега карнизных тяг, предновогодняя очередь за мукой, разрезанная на неравные куски белёсыми стеблями и листьями, безнадёжно вытягивалась вдоль тротуара; до арки обледенелого двора гастронома, где через подсобное окно с откинутой железной ставней, выкрикивая номер и отбирая талон, выдавали двухкилограммовые бумажные кульки, было так далеко, так далеко.