Товбин Александр Борисович
Шрифт:
– Чего ещё от эстета-аморалиста, эксперта по растлению малолетки, можно было дождаться? – потешно сморщился Гоша.
Из глубин звуковой памяти донеслось шипение, и Соснин, будто на фотографии, спустя годы, взялся рассматривать рассевшихся за столом: ослеплённые жизнью, хохочущие в объектив… рюмки, бутылки…
А мальчик бежал, бежал.
Бежал против часовой стрелки.
Бежал от следствий – к причинам?
И что же напоследок собиралась рассказать композиция?
– Ох, тошно от рефлексий с интерсубъективностями, – передёрнулся Бызов, – да, заумь, болезненная утончённость чужды охраняющей жизнь норме, увлекаясь чем-то, что рядом с человеком, а не им самим… выступают против человека, против… бу-бу-бу, – гнул своё Бызов… с ним радостно соглашался Гоша.
– Бывает ли так? Всё: пейзажи, вещи, переливчатость потока сознания, кошмары подсознания, изобразительные абстракции – во всём человек, мысли, чувства или бесчувствие не существуют отдельно от него, самый причудливый финт художника обречён очеловечивать мир, – тут и Соснин поймал потеплевший взгляд Гоши. – Бу-бу-бу, – роковые страсти идут теперь по разряду безвкусицы, соки выдавлены, бу-бу, скучно, сухо, скулы сводит от препарирующих книг, – бубнил Бызов, разливая остатки водки из последней бутылки.
– Обсуждать такие книги ещё скучнее, – затараторила Таточка, прехорошенькая безвозрастная чернобурая лисичка с блестящими глазками, остреньким подбородком, – музыку не послушать, не потанцевать, сами произведений не сочиняете, но изводить научились. Болтуны широкого профиля, долдоните весь вечер: наука, искусство, взрыв в зеркале! Мантры, чередуясь, выкрикиваете, чего ради? Да завтра вся ваша умная болтовня позабудется! Гневно ручкой взмахнула. – На что время тратите? Наплевали на свои жизни, свихнуться можно, – блеснув зубками, топнув под столом ножкой, временная богиня обиженно подпёрла кулачком вощёную щёчку.
Соснина бросило в жаркий танец. – Отчего, почему я не знаю сам, я поверил твоим… – задорно подпевала, заглядывая ему в глаза, Жанна Михеевна.
Сейчас она взбивала подушку. Влади, усевшись на край кровати, устало тёр ладонью висок. – Хорошо хоть догадались Нельку не провожать, в аэропорту бы обязательно засекли. Но с Илюшкой что делать? Нелепо завязалось.
– Остапу доверься, посоветует.
– Посоветовал. Пусть, говорит, суд решает, – погасил свет.
– Тут, Таточка, не растанцуешься, – оправдывался Художник, – вмиг синяки о шкафы набьёшь.
– Испугал синяками! – повёл могучими плечами Бызов, – не хватило выпивки для надрыва, иссохли души, если б назюзюкались вволю, такой бы учинили выброс духовности, рубашки бы изодрали в клочья.
– Готов объясниться, – ринулся на помощь Бызову Шанский, – с какой стати нет танцев, ухаживаний с цветами, комплиментами, все покорно в болтовне усыхают? Так ведь дамы за вычетом синечулочниц стали чересчур агрессивные, в глазах жадность, бр-р! – полчища фурий, пахнущих шанелью и водкой, толкают лучшую половину вкупе с худшей к разбитому корыту с вытекающими последствиями. Как не струхнуть, не прикинуться импотентами, хотя благодаря витаминно-калорийным пайкам и льготным профсоюзным путёвкам суммарная потенция после тринадцатого года заметно выросла…
– Мели, твоя потенция в языке, – огрызнулась лисичка-Таточка.
Печальная тень легла Бызову на чело. – За сорок нам, братцы с сестричками, – сказал горько, с подкупающей искренностью, – кризис у нас, кризис среднего возраста, дальше – по нисходящей; чуем приступы внутренней маяты, корёжат подспудные страхи климакса, смертельных болезней, вот и раскричались… смешно, с чего бы меня так падающий Рим озаботил? – паникуем, каждый дует в свою дуду, лишь бы пояростней, погромче, пусть и в ущерб мелодии.
– Уже не музыка, ещё не шум, – попытался пошутить Головчинер.
– Упился, Антошенька, чтобы признаться в главном?
– Ни тепло, ни холодно от таких признаний! Во что превратились, во что? Жужжим, возбуждаясь по привычке, жужжим, жужжим, как мухи, безнадёжно буравящие стекло… – Не мухи, – обиделся Гоша, – скорее уж говорильные головы-машины, вместо монет, опускаемых в щель, угощение, – мрачно уставился в тарелку. – К холодным закускам говорится одно, к бифштексу – другое, на десерт…
– Толька, даже ты, признайся, жужжать устал? Ты не от властного маразма в Париж бежишь! Свой кризис обмануть хочешь?
Шанский молчал, как изобличённый лгунишка.
– Хватит предсмертных кризисов! Хоть бы на десерт о любви напомнили, – в один голос заканючили Милка с Людочкой, – всё роман, роман, а бывает ли роман без любви?
Таточка безнадёжно ручкой махнула.
Московский теоретик исчез по-английски, не дождавшись десерта, – спешил на «Стрелу».