Шрифт:
Вполне очевидно, что для рисунка слева мне пришлось «перевести» в слова все то, что мы видим на изображении; более того, мне пришлось сделать такой вывод: «настоящая история» заключается в том, что черные женщины оскорбляют своих соплеменников. Что же касается группы белокожих, то там настоящая история заключалась, напротив, совсем не в том, что они исследователи, что они в Африке и т. п.: важно было лишь то, что одна из них идет вместе с другими.
Почему я усматриваю здесь аналогию с процессом перевода, особенно в том, что касается сохранения существенных референций и непринужденность в обращении с референциями побочными? Потому что ребус говорит мне, что здесь нет единой глубинной фабулы, последовательно связывающей все части сцены. В зависимости от того, что это за часть, в одном случае глубинную фабулу можно вывести логически (и она осталась бы таковой даже в том случае, если бы это были индианки, говорящие с группой краснокожих); что касается центральной группы, то там и не нужно искать никакой глубинной фабулы: достаточно выявить (и любой ценой сохранить!) самую поверхностную историю – некая особа (не важно, кто она) идет с двумя другими людьми (не важно, кто они). Фабула средней глубины относится к сытому белокожему; впрочем, здесь важно лишь, чтобы он был сыт и чтобы кто-нибудь предлагал ему еду, а не то, что он белокожий, а официант – чернокожий (предлагать ему цыпленка, икру или яблоки могла бы официантка в тирольском платье). И не важно, что эта сцена происходит в колониальной среде: ведь благодаря сновидческому произволу, свойственному ребусам, это могло происходить в гостинице «люкс» или в средневековом замке.
Во всех примерах, приведенных в предшествующих параграфах, переводчик предстает вовлеченным в ряд подобных актов выбора (важно ли, что Диоталлеви видит изгородь, что кораллы красны или желты, или же существенно, что речь идет о кораллах, а не об изгородях, и т. д.).
Кроме всего прочего, выбор разгадки ребуса в качестве модели истолкования текста вызывает мысль о том, что читателю (а с ним – и переводчику) не позволено выдвигать любые гипотезы: гипотеза о том, что белокожий «удовлетворен» (soddisfatto), не нашла поддержки в контексте, тогда как предположение о том, что он «сыт» (sazio), позволило обнаружить смысл, настолько согласный со всем остальным, что благодаря ему оказалась возможна реконструкция всей фразы (начиная с конца).
Модели – это всего лишь модели; в противном случае они были бы «тем же самым». Я согласен, что ребус – не «Божественная комедия», что чтение последней допускает куда более серьезные вольности в истолковании. Но меньше, чем обычно полагают или надеются.
Глава седьмая
Истоки, устья, дельта, эстуарии
В очерке «Блеск и нищета перевода» (Miseria у esplendor de la traducci'on) Ортега-и-Гассет (Ortega y Gasset 1937, ит. пер.: 193) утверждает, что, вопреки мнению Мейе { 78} , неверно, будто любой язык может выразить все что угодно (вспомним также слова Куайна [Quine 1960] о том, что на язык джунглей невозможно перевести высказывание вроде «нейтрино лишены массы»), Ортега приводил такое доказательство:
78
Ортега-и-Гассет (Ortega у Gasset), Хосе (1883–1955). Исп. философ и публицист.
Мейе (Meillet), Антуан (1866–1936). Франц. лингвист.
Положим, баскский язык совершенен, как полагает Мейе; но есть один особый случай: этот язык забыл включить в свой словарь обозначение Бога, и потому пришлось прибегнуть к слову, означающему «господин того, что наверху»: Jaungoikua. Поскольку несколько веков тому назад власть господ закончилась, слово Jaungoikua ныне означает непосредственно «Бог». Однако нам стоит призадуматься над тем, что происходило в эпоху, когда мыслить себе Бога нужно было непременно как политическую власть мира сего или что-то в этом роде. Именно этот случай показывает нам, что в силу отсутствия имени для обозначения Бога помыслить Его баскам было очень и очень нелегко; поэтому они так упорно сопротивлялись обращению в христианство…
Я всегда скептически относился к таким гипотезам в духе Сепира-Уорфа. Если бы Ортега был прав, латинянам тоже было бы нелегко обратиться в христианство, поскольку Бога они называли dominus, а это слово было термином гражданским и политическим. Англичане тоже испытали бы затруднения в усвоении идеи Бога, раз они еще и сегодня называют Его Lord, словно Он – один из членов палаты Парламента. Шлейермахер { 79} в работе «О различных способах перевода» (1813) отметил как вполне очевидный тот факт, что «каждый человек подвластен тому языку, на котором говорит; и сам он, и его мысли являются производными этого языка. Он не может с полной определенностью помыслить себе ничего такого, что находится за пределами языка». Но несколькими строками ниже Шлейермахер добавляет: «…с другой стороны, всякий свободно мыслящий и интеллектуально автономный человек способен, в свою очередь, создать язык». Гумбольдт { 80} (Humboldt 1816) впервые сказал, что переводы могут обогащать язык назначения словами, несущими новый смысл и экспрессивность.
79
Шлейермахер (Schleiermacher), Фридрих Эрнст Даниэль (1768–1834). Нем. теолог и философ, один из основоположников филос. герменевтики. Ему принадлежит классич. нем. перевод сочинений Платона.
80
Гумбольдт (Humboldt), Вильгельм фон (1767–1835). Нем. филолог, философ, лингвист, дипломат.
7.1. Перевод из одной культуры в другую
Уже говорилось (и эта мысль теперь принята), что перевод представляет собою переход не только из одного языка в другой, но и из одной культуры в другую, из одной «энциклопедии» в другую. Переводчик должен осознавать не только сугубо лингвистические правила, но и элементы культуры – в самом широком смысле этого слова [130] .
В действительности то же самое происходит, когда мы читаем тексты, написанные много веков тому назад. Стайнер (Steiner 1975) в первой главе замечательно показывает, что некоторые тексты Шекспира и Джейн Остин { 81} не вполне понятны современному читателю, не знакомому не только с лексикой той эпохи, но и с культурным background («фоном») авторов.
130
Снелл-Хорнби (Snell-Hornby 1988) говорила о cultural turn («повороте к культуре») в переводоведении, как в философии говорилось о linguistic turn («повороте к лингвистике»). Лефевр (Lefevere 1992: XIV) утверждает, что «язык – это, может быть, наименее важное». См. также: Bassnet & Lefevere (1990), Pym (1992).
81
Остин (Austen), Джейн (1775–1817). Англ. писательница.
В силу того что итальянский язык в течение веков изменился меньше других европейских языков, любой итальянский студент убежден, что он прекрасно понимает смысл этого сонета Данте:
Tanto gentile e tanto onesta parela donna mia quand’ella altrui saluta,ch’ogne lingua deven tremando muta,e li occhi no l’ardiscon di guardare.Ella si va, sentendosi laudare,benignamente d’umilt`a vestuta;e par che sia una cosa venutada cielo in terra a miraeoi mostrare { 82} .[Приветствие владычицы благойСтоль величаво, что никто не смеетПоднять очей. Язык людской немеет,Дрожа, и все покорно ей одной.Сопровождаемая похвалой,Она идет; смиренья ветер веет.Узрев небесное, благоговеет,Как перед чудом, этот мир земной [131] *.]82
Tanto gentile… miracol mostrare. Данте Алигьери, «Новая жизнь» (Vita nuova), сонет XXVI.
131
* Пер. А. М. Эфроса (1934) ·
Действительно, студент сказал бы, что Данте восхваляет такие качества своей дамы, как воспитанность или вежливость, ее достойные манеры, ее умение казаться скромной и вместе с тем любезной и т. д.
Однако, как разъяснил Контини (Contini 1979: 166), даже если оставить в стороне многочисленные стилистические отличия языка сонета от современного итальянского, в лексическом плане все слова, выделенные мною жирным шрифтом, во времена Данте обладали не тем значением, которое им приписываем мы. Слово gentile значило не «воспитанная» или «вежливая»: это был термин учтивого языка и означал «благородная» в прямом смысле слова, т. е. происходящая от знатных родителей. Onesta («достойная») относилось к красивой внешности, pare означало не sembra («представляется»), не appare («кажется»), а «является в своей очевидности» (Беатриче – зримое явление / манифестация Божественного могущества). Donna означало Domina («Госпожа») в феодальном смысле этого слова (в этом контексте Беатриче выступает Госпожой сердца Данте), a cosa – не «вещь», а, скорее, существо (в том числе и высшее). Поэтому начало сонета, по словам Контини, следовало бы прочесть так: «Столь очевидны благородство и краса моей Госпожи, когда она здоровается с другими, что всякий язык трепещет и немеет, а глаза не осмеливаются взирать на нее […] Она шествует, слыша слова похвалы, внешне облаченная в свою внутреннюю благожелательность, и становится явной ее природа: это существо, сошедшее с небес на землю, чтобы представлять во плоти Божественное могущество».