Шрифт:
Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду. Пишу ему то каждый, то – через день, он знает всю мою жизнь, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце – вечная тяжесть. С ней засыпаю и просыпаюсь.
– Соня меня очень любит и я ее люблю – и это вечно, и от нее я не смогу уйти. Разорванность от дней, к<отор>ые надо делить, сердце всё совмещает.
Веселья – простого – у меня, кажется, не будет никогда и, вообще, это не мое свойство. И радости у меня до глубины – нет. Не могу делать больно и не могу не делать (СИП, 202).
Та «темная и грозная тоска», которая в стихах 1913 года была предчувствием, теперь обретала плоть и кровь. Открытие в жизни конфликтов, которые никаким «ожесточеньем воли» не разрешаются, давало толчок к поиску иной риторики в разговоре о себе и мире, иных образов и иной стилистики:
Быть в аду нам, сестры пылкие,Пить нам адскую смолу,Нам, что каждою-то жилкоюПели Господу хвалу!Нам, над люлькой да над прялкоюНе клонившимся в ночи,Уносимым лодкой валкоюПод полою епанчи.<…>То едва прикрытым рубищем,То в созвездиях коса.По острогам, да по гульбищамПрогулявшим небеса.Прогулявшим в ночи звездныеВ райском яблочном саду…– Быть нам, девицы любезные,Сестры милые – в аду!(СП, 81–82)Как и в стихотворении «Я знаю правду! Все прежние правды – прочь!..», здесь показательно появление обобщающего «мы», собирательного образа, в котором авторское «я» растворено. Там, где Цветаева раньше сказала бы лишь «я», она все чаще и чаще говорит «мы», становящееся маркером новой риторики, – риторики, включающей читателя в один круг с автором:
Никто, в наших письмах роясь,Не понял до глубины,Как мы вероломны, то есть —Как сами себе верны.(«Цыганская страсть разлуки!..»; СС1, 247)Все три стихотворения будут написаны уже осенью 1915 года. Длящийся «канун разлуки» принесет немало испытаний в душевную жизнь Цветаевой, однако ее литературная биография в последний период романа с Парнок обогатится событием исключительной важности. В конце 1915 года судьба приведет обеих в Петербург, где в середине января 1916 года, в «начале последнего года старого мира» (СС4, 291), Цветаева впервые будет читать свои стихи в кругу столичной литературной элиты, будет иметь успех и откроет новое качество своего поэтического «я» – «московскость».
Чтение в петербургском литературном салоне будет одним из последних звеньев в ряду перемен, принесенных в литературную биографию Цветаевой знакомством с Парнок. В отличие от Цветаевой с ее полу-дилетантской установкой, Парнок с 1900-х годов была тесно и сознательно связана с литературным миром, что не мешало ей держаться независимо и вне групп. Ко времени знакомства с Цветаевой Парнок была одним из ведущих критиков возникшего в 1913 году в Петербурге журнала «Северные записки»; на его страницах она также регулярно выступала как поэт. Очевидно, именно по настоянию Парнок Цветаева изменила в 1915 году свое отношение к «стихам в журналах» 132 . Уже в первом номере «Северных записок» за этот год появились два ее стихотворения, а в последующих номерах за 1915–1916 годы было напечатано еще одиннадцать стихотворений периода «Юношеских стихов» 133 . По-видимому, не без влияния Парнок Цветаева взялась и за перевод романа Анны де Ноай «La nouvelle esp'erance» (цветаевский перевод названия – «Новое упование»), в 1916 году опубликованный на страницах этого же журнала.
132
В дневниковой записи «Моя судьба – как поэта» (1931) Цветаева объясняет свое сотрудничество в журнале тем, что «очень просили и очень понравились издатели, – в порядке дружбы» (СТ, 436). Однако с издателями «Северных записок» (С. И. Чацкиной и Я. Л. Сакером) Цветаева познакомилась, скорее всего, лишь по приезде в Петербург, т. е. год спустя после начала сотрудничества. Поэтому более вероятно, что первые свои стихи она отдала в журнал именно «в порядке дружбы» с Парнок.
133
Список этих стихотворений таков (названия и первые строчки даются в журнальных редакциях): 1915, № 1 – «Байрону», «Генералам 12 года»; 1915, № 5/6 – «Солнцем жилки налиты, – не кровью…», «Уж сколько их упало в эту бездну…», «Идешь, на меня похожий…»; 1916, № 3 – «Какой-нибудь предок мой был скрипач…», «Ты будешь невинной, тонкой…», «Аля. Маленькая тень…»; 1916, № 7/8 – «Два солнца стынут, – о Господи, пощади…», «Я знаю правду – все прежние правды, прочь…», «Заповедей не блюла, не ходила к причастью…», «Новолунье и мех медвежий…», «День угасший…».
Сближение с литературным миром актуализировало для Цветаевой рефлексию над собственным поэтическим призванием. Примечательно, что его отрицание образует вполне цельный лейтмотив в ряде стихотворений 1915 года. Если весной 1915 года ей еще всего лишь «Ненаписанных стихов – не жаль!» (СС1, 225), то в июньском стихотворении «Какой-нибудь предок мой был – скрипач…» 134 собственное амплуа как поэта рисуется с остраненной, аннигилирующей иронией. Очевидно толчок к разработке истории о предке-скрипаче дает Цветаевой фрагмент из «Юности» Толстого. Здесь герой, рассказывая о своих приятелях, так описывает род юмора, к которому они были склонны:
134
О связи этого стихотворения Цветаевой с почти одновременно написанным стихотворением Парнок «Я не знаю моих предков – кто они?..» см.: Белякова И. Ю. “Стихи о предках” М. Цветаевой и С. Парнок: структура и семантическое наполнение // Марина Цветаева: Личные и творческие встречи, переводы ее сочинений. Восьмая цветаевская международная научно-тематическая конференция (9–13 октября 2000 года): Сб. докладов. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2001. С. 158–166. На наш взгляд, оба эти стихотворения соотнесены со стихотворением М. Кузмина «Мои предки» из сборника «Сети» (1908).
Характер их смешного, то есть Володи и Дубкова, состоял в подражании и усилении известного анекдота: «Что, вы были за границей?» – будто бы говорит один. «Нет, я не был, – отвечает другой, – но брат играет на скрипке». Они в этом роде комизма бессмыслия дошли до такого совершенства, что уже самый анекдот рассказывали так, что «брат мой тоже никогда не играл на скрипке» 135 .
Комизм в цветаевском «анекдоте» имеет иную природу: он порожден набором репутационных характеристик предка-скрипача, который приводит автора-потомка к выводу, что тот «не играл на скрипке». А затем сомнительность репутации предка переносится на потомка: «Таким мой предок был скрипачом. / Я стала – таким поэтом» (СС1, 238). Смысл рассказанной притчи вполне проясняется при сопоставлении с несколькими другими стихотворениями этого времени. В декабре 1915 года Цветаева предлагает читателю такой автопортрет:
135
Толстой Л. Н. Полн. собр. соч.: В 100 т. Т. 1. М., 2000. С. 186.
Стихи «написаны наспех» оттого, что жизнь пишущей заполнена любовным переживанием, не оставляющим ей власти над «пером». Цветаевский «предок-скрипач» не играет на скрипке оттого, что жизнь его переполнена: он «наездник и вор», «Любитель трубки, луны и бус / И всех молодых соседок», разбойник, продавший душу черту и носящий нож за голенищем. От этой пучины жизненных страстей отступаются и музыка и поэзия.