Шрифт:
— Ленька! — завизжал вдруг Бронька Кульчицкий.
— Репетюк!
Впереди второй сотни гарцевал молодой и стройный старшина. Шаровары на нем были красные, шлык с золотой кистью, жупан с откидными рукавами. Старшина покосился в их сторону, поправил пенсне на широкой тесемке, подобрал губы, чтобы не позволить себе улыбнуться, и придержал коня. Потом огрел его нагайкой и молодцевато вылетел из рядов. Конь ступил на тротуар и остановился перед гимназистами.
— Милорды! — приветствовал их Репетюк, предательская улыбка все же заиграла у него на губах. — Сервус! Все свои? Мсье Туровский? Кабальеро Макар? И вы, мой сеньор Бронька? Все еще зубрите грамматику?
Репетюк не оставил своей неизменной привычки — он не обращался иначе, как «сэр, мсье, милорд».
— Ты был в Галиции? А Воропаев? А почему ты без оселедца?
Выгнанный товарищами год назад, в первые дни февральской революции, из гимназии за антисемитизм, Ленька Репетюк окончил школу прапорщиков. Теперь он был хорунжий, и на левом рукаве у него красовался роскошно шитый золотом трезубец и треугольный шеврон.
Репетюк покраснел и презрительно усмехнулся. Перед ним стояли всего только мальчишки-гимназисты. Они продолжают ходить в класс, зубрить историю церкви и неправильные французские глаголы. А он уже полгода не слезает с коня в походах и боях за неньку Украину. Он перегнулся с седла и хлестнул нагайкой мертвое тело, лежавшее перед ним поперек тротуара.
— Хо! «Товарищ» Буцкой? Большевистский главковерх! Адье-лю-лю, привет вашей бабушке! — Репетюк направил коня прямо на труп. Но конь изогнулся и осторожно переступил через мертвого. — Мое почтение, джентльмены! Однако спешу за полком. Приходите на вокзал — угощаю немецким пивом, майне герн!
…Козубенко прислонился к яблоне и перевел дыхание. Сердце колотилось, грудь сжимало, ноги дрожали. Он прислушался. Кровь стучала в виски, и в ушах звенело. Но он почувствовал — вокруг стоит абсолютная тишина, погони нет. Радость хлынула в грудь и разошлась по телу горячими волнами. Значит, он все-таки удрал! Сам удрал, а не как-нибудь там. Прекрасно жить на свете!.. Он осмотрелся. Сад сиял в весенних лучах солнца, пустынный и тихий. И был это как раз садик слесаря Буцкого. Слесарь Буцкой убит. И машинист Кияшицкий тоже. А Стах? Ведь ему прострелили ногу. Интервенция победила!.. Козубенко ткнулся лицом в локоть и зарыдал. Коротко и в голос. Потом сразу утер глаза и поглядел вокруг. Садик был маленький и убогий — в точности, как у Козубенкова отца на Пеньках. На арендованной у графа Гейдена земле семь вишен, горькая черешня, две яблони и орех. Теперь с оккупантами вернется и граф Гейден. Всё, очевидно, вернется. Помещики, офицеры, царский режим, городовые… Козубенко не выдержал и засмеялся. Нет, не может этого быть, чтобы все вернулось к старому. Разве же люди согласятся?… Он раздвинул кусты крыжовника, осторожно, чтобы не поломать веток, — Буцкой очень любил крыжовник и смородину, — и вышел на дорожку. Почки на сирени уже налились, земля под ногами лежала черная, маслянистая; кое-где короткие зеленые хвостики уже прорезали ее: пролески, сон. Зима кончилась. Солнце стояло высокое и теплое. Козубенко остановился. Решение надо было принимать немедленно — пробираться через фронт к своим или остаться здесь и искать подпольную явку?
Явки Козубенко не имел. Он не должен был оставаться в подполье. Ему надлежало отступить в качестве помощника машиниста на бронепоезде «Большевик». Это впервые кочегару Козубенко предстояло ехать помощником. В первый рейс. Эх!
Козубенко обчистил глину с сапог и решительно зашагал к калитке. Неужто он не найдет явку в родном городе, где железная дорога, депо, вагонные мастерские и каждый третий, вне сомнения, свой.
На веранде домика Буцкого на длинных веревках сушилось белье. Женская юбка, два детских лифчика, кальсоны и рубашка. Никогда, никогда не наденет уже этих кальсон и рубашки слесарь Буцкой, первый в родном городе председатель ревкома! Будьте вы прокляты, интервенты, с «Центральной зрадой» вместе! Но Козубенко жив, он вас не боится, и он еще будет на своей земле хозяином собственной жизни!
Калитка выходила на Старо-Почтовый переулок. Козубенко забежит к тетке, смоет с себя грязь, переоденется во что-нибудь, проведает мать, скажет, что остался-таки… остался, о черт!
Он толкнул калитку сердито, наотмашь и чуть не сбил с ног девушку, спешившую узким тротуаром вдоль забора.
— О черт! Простите…
Девушка прыгала на одной ноге, другую, ушибленную, она схватила обеими руками: ребро калитки стукнуло прямо по косточке. Козубенко не видел ни девушки, ни улицы, ни собственных рук — так ему еще никогда не приходилось краснеть. Стукнуть девушку — какой позор! Ну, чего она стоит и не уходит? Неужто так уж и не может ступить? Может быть, он сломал ей ногу? Вот напасть!
Через силу Козубенко поднял глаза и искоса поглядел.
Девушка стояла, как цапля, — ушибленная нога так и застыла в воздухе. Запаска, плахта, корсетка, а от венка — целая галантерейная лавка пестрых, разноцветных лент.
Еще не смолкли пушки, еще не высохла кровь красногвардейцев на шпалах и балласте, — и уже ловить женихов, предательское отродье из просвиты? От гнева у Козубенко потемнело в глазах, земля поплыла у него из-под ног вместе с забором, калиткой, садиком Буцкого и всем Старо-Почтовым переулком. Он посмотрел прямо в упор, чтобы запомнить это проклятое лицо.
Широкие, потрясенные, полные возмущения и гнева глаза — ничего больше он не увидел.
— Козубенко!.. Ты?… Остался?!
— Катря?…
— Я.
«3 людського хецу, з панського пецу» [11]
Апрель был в самом разгаре.
Цвело все. Сады стояли в белом тумане черешен, вишен и первых яблонь. На улицах каштан уже зажигал свои белые свечи, акация развешивала белые гроздья.
Луга расшило лиловым — фиалки, сон, павлиний глаз, — и вспыхнул уже первый летний желтоцвет, одуванчик, лютик.
В лесу расцветал ландыш, дикий нарцисс и первая весенняя кашка. И лес стоял нежный, светло-зеленый, ни на что не похожий, каким бывает он всего два-три дня в конце апреля, когда только что выбросит лист. Поля лежали полнокровные, яркие, сочно-зеленые. И весь зелено-белый мир красовался под ярко-синим шатром просторного весеннего неба.
Село Быдловка, как и каждое подольское село, расположилось на пригорке, спускаясь слободами в долину, к прудам. Разлогие зеленые поля окружали его со всех сторон. Земля на этих полях была чистая, черная и сытая. Поля кольцом охватывал грабовый лес. За лесом снова тянулись поля. Но здесь земли были похуже: по большей части неудобные на взгорках, в оврагах, на мочажинах, и бурьян тут пер нахально, неведомо откуда. Земли эти лежали за несколько верст от села. Это были крестьянские наделы. У села земля принадлежала пану Полубатченко.