Шрифт:
Потому что не захотел Вейдер. У него была странный мотив, не имеющий ничего общего с полыханием того обезумевшего от боли комка. Вейдер, когда стал именно Вейдером, когда боль ушла, когда место огня заступил холод, на предложение отыскать двух джедаев ответил глубоким молчанием.
– Нет, учитель, не то чтобы мне неприятно, - пояснил он своё молчание потом. – Это что-то другое.
Объяснить это сразу он был не в силах. Или не хотел. В нём что-то противилось погоне и поиску этих двоих. Он учителя и на Звезде смерти убил неохотно. Случайно. Из-за того, что тот сам подставился, самоубившись о его клинок.
А ведь эти двое его искалечили и лишили нормальной жизни. Боль была, но не было желания мстить. Не было желания вообще видеть.
Вейдер был не идиот, он задумывался над этим мотивом.
– Понимаете, учитель, во мне настоящую ярость вызывает боль, причинённая близким мне людям. Я вырезал тускенов, даже не думая, нужно ли это делать и какой в этом смысл. Джедаи – те, кого я считал прямо виновными в её гибели – погибли под моим мечом И я испытал по этому поводу только чувство хорошо выполненной работы. Такой, какую я и должен был сделать. И сделал наконец. Но относительно меня это не работает. Или работает. Поймите, я не могу гоняться за двумя подлецами. Пусть им карой будет их одиночество.
Палпатин сразу с ним согласился. Нет, это не трансформация милого мальчика. Вейдер всегда умел быть жестоким. И на этот раз он выбрал гораздо более изощрённый вариант. Одиночество и опаска разоблачения. Невозможность пользоваться Силой. Его мальчик не считал этих двух достойными поединка. Даже смерти. То, что они использовали в своей интриге беременную женщину, лишило его всякого уважения к ним. Осталась брезгливость. Путь живут. Они достойны своей жизни.
Анакин всегда был жесток. В обыденном восприятии этого слова. Он никогда не прощал. Никого. Хотя и добра не забывал тоже. Десять лет лицемерия на Татуине, десять лет лицемерия в Ордене создали из него такую коробочку, что Палпатину пришлось с трудом, слой за слоем, выколупывать из неё настоящего Анакина. Того, кого он чувствовал через Силу. Того, кто был Силой самой, серой, грозной и по большей части безразличной к живым существам.
В частности, к людям.
В их разговоры, которые велись урывками, которые мальчик себе позволял урывками, Палпатин буквально по обмолвкам, по коротеньким словам, сказанным сквозь зубы, по жестам, по комментариям не в тему воссоздавал истинные мысли и ощущения своего ученика. Анакин физически не умел быть откровенным. Перед Уотто он корчил эдакого прыгунка-сопляка, подвинутого на технике и гонках. Перед товарищами на Татуине – такого вот свойского парня. В Храме он стал корчить молодого нерешительного падавана. Перед Амидалой…
Это была его мука: он знал, что отличен ото всех. Слишком хорошо знал. Его внешняя открытость, прямота, эдакая солнечная наивность ребёнка, а потом эдакое доверие, восхищение и дружба со своим учителем молодого человека – ложь, всё ложь. А ведь там, под коркой лжи, он был действительно прям. И он всё никак не мог поверить, что нашёлся человек, которому можно сказать всё – и он не разлюбит. Что он нужен ему именно таким, каким вылупился на свет. Что произошло совпадение. Что ему больше не надо лгать, чтобы выжить.
И начались эти судорожные резкие фразы, короткие слова. Он оговаривался и проверял учителя на реакцию. Очень нескоро перестал это делать. Если вообще перестал.
Вещи, которые Анакин говорил ему, не звучали больше нигде. Даже для Палпатина стало неожиданностью то, что мальчик не простил Куай-Гона. За ложь. А тот воспринял именно как ложь, что рыцарь увёз его с Татуина, предварительно не объяснив со всей чёткостью, что в Ордене нельзя иметь родственных связей. Что из Ордена нельзя уйти. Что его мама на Татуине обречена на вечное одиночество и рабство.
– Этот добрый рыцарь, - нервно сплетенные пальцы рук, - так обрадовался мидихлориановому мальчику, так потащил свою добычу в Орден… Ему дела не было ни до чего, только до великой одарённости в Силе. Он не позаботился о том, чтобы как-то подстраховаться. Он, сволочь, посмел не подумать о том, что может умереть и пустить прахом все свои обещания.
– Я думал, ты его любил, - осторожно сказал Палпатин.
– Да, любил. А он лгал мне, как все они. Он всего лишь джедай, учитель. Марионетка в руках ими самим выдуманной силы.
Он не простил Амидалу, он не простил никого. Но Амидала была самым болезненным его бредом. Вот тут проявился извечный парадокс: любовь вне всякого рассудка. Он не мог простить ей того, что та не выкупила мать. Не подумала даже, маленькая королева. Его отталкивала её правильность, излишняя педантичность, её мысли, её образованный королевско-набуанским воспитанием умок.
Но Палпатин видел, каким расклеенным сверлом засела в сердце его мальчика эта любовь. Внерассудочная тяга. Доходящая порой до ненависти.