Шрифт:
В какой-то момент, который я уже абсолютно точно научилась предсказывать, беспорядок в Дэвидовской голове достигал критической точки, и он взвивался:
“О, Боже! Мне же надо записывать альбом! – говорил он. – Хани, я должен идти!” И он убегал.
Таким образом происходило со всеми альбомами, которые он делал, пока мы с ним были вместе: “Hunky Dory” и “Ziggy Stardust” в “Хэддон-Холле”, остальные – в других местах. Казалось, хаос был чем-то вроде повивальной бабки для его работы. В конце концов по степени беспорядка вокруг него я могла определить, в каком этапе сочинительства находится данная песня.
Когда ему, наконец, удавалось ухватить свою музу и приготовиться к работе, признаки становились более явными. Вместо того, чтобы позволить мне затолкать его в ванну, после того как я будила его с кофе и апельсиновым соком на подносе где-нибудь в пол-двенадцатого или в полдень, он запихивался в одежду не помывшись, потом забирался обратно в постель вместе с гитарой (двенадцатиструнным “харптоном”, на котором он играл, всегда используя только одиннадцать струн) и выбирался из нее лишь тогда, когда песня бывала готова. Он вдруг обнаруживал, что голоден и приходил шарить на кухне. Обычно я ему что-нибудь готовила, и, поев, он играл мне то, что только что сочинил. Если мне нравилось так, как есть, – хорошо, а если я находила песни слишком мрачными и извращенными или мелодраматическими, как было с “All The Madmen” и “Cygnet Commettee”, он немного полировал их, а потом демонстрировал Ронно и остальным ребятам, и они исчезали под лестницей в маленькой студии, которую Тони Висконти, сын плотника, соорудил в старом винном подвале. Там они прорабатывали песни до тех пор, пока не были готовы записать демо-пленку, а поскольку они обычно не начинали этого процесса до позднего вечера, после ужина, они часто оставались там до рассвета, а то и позже.
Такова была обычная рутина. Единственное существенное изменение в “хэддон-холльский” период произошло, когда Дэвид начал сочинять за пианино, вместо “харптона” (“Changes”, как я вспоминаю, была одной из первых таких песен). Тогда, вместо того чтобы забираться обратно в постель, он отправлялся в музыкальную комнту и садился на скамеечку за пианино, скрестив ноги, полностью поглощенный работой и, по виду, совершенно счастливый. Дэвид был способен на необыкновенную концентрацию, когда ему удавалось зацепить творческий процесс, и в такое время вы совершенно ясно видели, что это работа, для которой он рожден.
Он выглядел отрешенным, почти в трансе, и, глядя на него, я чувствовала мир, покой и уверенность в правильности моего собственного курса. Когда работа ладилась, все вдруг становилось просто, и образы из наших бесед, нашего опыта и наблюдений появлялись снова, мастерски отточенные его сознанием. Это были необыкновенные моменты, моменты гордости.
Львиная доля Дэвидовского вдохновения подпитывалась Америкой. Само собой, вы можете сказать так о любом популярном художнике ХХ века, но в данном случае мы говорим в биографическом, а не в культурно-антропологическом смысле. Я имею в виду, что Дэвид впитал там множество особых взглядов на вещи, а также технических приемов и трюков: они сами пришли к нему во время его поездки по Штатам.
Он вернулся из своего радио-тура в феврале 1971-го с типично смешанным чувством культурного превосходства английского мальчишки, оказавшегося в конфетной лавке: презрение пополам с восхищением. Ух! Сплошная комерциализация! Коррупция! Грубость, преступность, никакого контроля! О, Боже! Скорость, размеры, продукты, богатство, свобода! Были и более личные впечатления. Его антеннки настроились на самые ультрахиповые круги, которым он был представлен в Нью-Йорке и Лос-Анджелесе, чьи самые горячие темы обсуждения в то время описывались одним-единственным именем: Уорхол.
Энди – поп-культурному явлению, которое будут обсуждать, несомненно, еще несколько столетий, – удалось в 1971 году стать центром гигантской паутины авангардистских чар и мультисексуального шика. И в этом паучьем центре (конкретно, в “Фэктори” [Фабрике] на Юнион-сквер, за углом от “Мэксес Кэнзес Сити”) он в своем единственном и неповторимом – недоступном и глубоко коматозном – стиле питался самыми безрассудными и авантюрными молодыми людьми, каких только Америка могла ему предложить. Он жаловал им верительные грамоты ультрахиповости, которые лишь он один мог вручить, а они ему... Что? Поларойдовские снимки? Свою компанию? Бессмертие? Зачем уже умершему искать вечной жизни, даже если она является в виде его воспроизведения?
У меня явно некоторые проблемы со всей этой Уорхоловской мистикой: она никогда не производила и до сих пор не производит на меня особого впечатления. Но я не могу отрицать ее силу, и только дурак стал бы утверждать, что она не оказала влияния на Дэвида, а, значит, и на меня.
В Англии, например, в 1971 году огромное любопытство вызывали и сам Уорхол, и все, кто каким-то образом принадлежали к его сцене – “фэкториевские” нережиссеры и некинозвезды, вроде Пола Морисси, Вивы и Ультра Вайолет; нью-йоркские музыканты, вроде Лу Рида и Джона Кэйла; Игги Поп, явившийся из Детройта, – и Дэвид, с его обостренной чувствительностью ко всем новым горячим течениям, совершенно сознательно работал над тем, чтобы связать свое имя с этими популярными темами. Он непременно упоминал Игги, Лу и кого угодно из тех, кто, по его мнению, мог быть ему в будущем полезен, в каждом своем интервью того времени, и это сработало. Как у британских, так и у американских законодателей вкусов, настроенных на ультрамодные волны, вскоре сложилось явное впечатление, будто Дэвид Боуи – ближайший культурный союзник Уорхола. Ну, а учитывая манеру работы СМИ, если вы говорите что-то, что хорошо звучит, это становится правдой (как Энди знал, проповедовал и демонстрировал); именно так и произошло с Дэвидом и Уорхоловской компанией.
Насколько я знаю, у него были с ней поверхностные контакты во время первого американского путешествия, но первый по-настоящему тесный контакт завязался в Лондоне летом 1971 года, когда в “Раунд-Хаузе” долгий ослепительный сезон показывали шоу “Порк”.
Это шоу было сплошным стебом: псевдо-Энди со своими псевдо-друзьями сидели среди ослепительно белых пластмассовых декораций, скучающе-хипово-мутантски обмениваясь по телефону наигрязнейшими нью-йоркскими сплетнями обо всех уколах, улетах, отсосах, тасканиях по клубам и т.д. и т.п., причем сценарий был абсолютно реален: настоящие диалоги из настоящих телефонных разговоров с Энди, записанных на пленку Бриджид Полк (в спектакле – Порк). В Лондоне от этого спектакля просто всем башни посносило: он был действительно полон разнузданности, грязи, дешевки, извращенности, скуки – всех этих Уорхоловских дел. Газеты обеспечили ему окончательный успех, просто заявив: “Содержание пьесы откровенно сексуально, а язык непристоен. Не советуем вам ее смотреть, если вас оскорбляют такие вещи”.