Шрифт:
Не согласен я и с оценкой Синявского. Сопровского возмутила фраза: «Ирония — это даже лучше, чем habeas corpus act». Ему казалось, что это просится в пародию. Между тем в словах Синявского был более глубокий смысл, чем нежелание бороться за политические цели. Было понимание, что духовные проблемы глубже уровня политики. Ирония имеет тысячи значений, и фронтальная атака на нее несколько напоминает статью А. Солженицына «Наши плюралисты». Невозможно закрыть Америку, плюрализм, иронию. Все категории культуры неустранимы, можно спорить только о иерархии их. Иногда время заставляет менять оценки, и Сопровский прав, заговорив о переоценке ценностей. Но резкость его формулировок можно оправдать только как «неразвитую напряженность принципа» (если воспользоваться словами Гегеля, которого Сопровский очень не любил). Даже с чисто политической точки зрения ирония имеет некоторые достоинства: она сопротивляется фанатизму. Без народных привычек (включающих иронию) habeas corpus act легко отменить. Отменили же либеральные законы в Германии. Где есть парламент, непременно есть ирония. Над парламентом смеются, вождя боготворят. В Европе выходил журнал, само название которого иронично: «Почему бы нет?» Еженедельник Верхней Вольты называется по-советски: «Подъем».
Протест Сопровского против иронии по-своему оправдан, и сегодня — еще больше, чем тогда, когда он возник. Сегодня ирония перестала быть запретным плодом, она размножилась, опошлилась и стала достоянием журнальной черни. Сегодняшняя ирония, сплошь и рядом,— согласие с хаосом, готовность погрузиться в ничтожество и даже не мечтать о «прекрасном и высоком» (как выражался подпольный человек). Но писалось ведь и про карнавал, и про коктейль «слезы комсомолки», и про литературный процесс в России не сегодня. Зачем кусать груди кормилицы? — спрашивал Герцен.— Оттого что зубки прорезались?
Сопровскому нужен ответ на последние вопросы бытия, и он не находит этого ответа у Бахтина и Синявского. И я не нахожу. Но ведь культура не сводится к последним вопросам бытия и к книге Иова. В культуре есть место для просто писателя, просто ученого. В культуре возможна позиция Флобера: «Мы, писатели, делаем свое дело. Пусть Провидение сделает свое» (из писем). Сопровскому кажется, что у нас, в России, это не выходит. Он пишет: «Западный писатель может, но не желает занять позицию «просто писателя»,— наш же независимый писатель не может, хотя всей душою желает». Почему не может? Синявский смог. Он и в лагере писал «Голос из хора», «Прогулки с Пушкиным»... И Бахтин смог быть просто ученым. Сидел в ссылке, получал по почте книги, по почте отсылал их обратно, в Публичную библиотеку, и написал академически безупречное исследование. Я вспоминаю Эйлера, который сказал о себе, что мог бы родиться белым медведем и тогда когтями царапал бы на льдине свои уравнения. Какое тут пораженчество! Скорее мужество.
Мимоходом Сопровский проводит различие между пораженческой иронией Бродского (в которой сохраняется человеческое достоинство) и иронией Лимонова, где достоинство теряется. Возможно, стоило бы переставить акценты и именно это частное различие выдвинуть на первый план, а не обличать иронию вообще. Иначе как быть с иронией у Рабле (не у Бахтина в книге о Рабле, а у самого мэтра)? У Сервантеса? У Вольтера? У Гофмана? У Томаса Манна?
Вдохновение Сопровского нашло другой путь. Его увлек Галич, увлек призыв «встать, чтобы драться, встать, чтобы сметь». По-моему, самое лучшее у Галича — не эти призывы. Я больше верю сарказмам Галича, чем его патетике. Но так или иначе, есть статья «Конец прекрасной эпохи», и рядом с ней — панегирик Галичу, самому ироническому из наших больших поэтов. Галичу, у котрого сами рифмы ироничны. Нетрудно найти у Галича образцы всех видов иронии, в том числе — иронии бессильной жертвы, иронии пораженца:
Ох уж эти мне евреи, евреи!
Не бывать вам в камергерах, евреи!
И не плачьте вы зазря, не стенайте —
Не сидеть вам ни в синоде, ни в сенате.
А сидеть вам в Соловках да в Бутырках,
И ходить вам без шнурков на ботинках.
Не кричать вам по субботам: «лэхаим!»,
А таскаться на допрос с вертухаем...
Величие Галича неотделимо от его слабостей. Ему самому нашептывал черт: «и ты можешь лгать и можешь блудить...» Его песни — покаяние изверившегося и изолгавшегося советского человека в своих грехах. Через жгучее отвращение к себе приходит порыв к чистоте, к святости, к Богу. По насквозь проплеванной Иудее идет Мадонна, в платьице, застиранном до сини, и думает о страданиях Христа. Выхватите ее из ассоциаций со следователем Хмуриком, поехавшим в Теберду, со справкой о реабилитации, полученной пророковой вдовой, с ражими долдонами и проч. и проч.— и останется тощая идея. А порыв, прошедший сквозь беспощадную иронию, захватывает своей подлинностью:
Но спускались тени на суглинок,
Но таились тени в каждой пяди —
Тени всех Бутырок и Треблинок,
Всех убийств, предательств и распятий...
И ударом колокола звучит припев: Ave Maria! Радуйся, благодатная...
Написав о Галиче восторженную статью, Сопровский прославил ту же самую иронию, которую уничтожил в статье «Конец прекрасной эпохи». И вот рядом две статьи, опровергающие друг друга. Сопровский (и не он один) каждый раз видит одну, увлекшую его, идею. Увлеченный Мандельштамом, он выстроил концепцию «правоты поэта», не оценив до конца возможности истолковать ее как освобождение от всех нравственных обязанностей, кроме одной: связи «с провиденциальным собеседником». Он безоговорочно принимает тезис Мандельштама: «Быть выше своей эпохи, лучше своего общества для него не обязательно». Поэт может быть вором, как Франсуа Вийон,— все равно он прав, потому что поэт. Трудно понять, как это примирить с призывом «жить не по лжи»? А между тем суровый нравственный призыв отчетливо чувствуется в «Конце прекрасной эпохи».