Шрифт:
Слабость, находящая в себе неприемлемое, неадекватное выражение и не пытающаяся отыскать для себя прочную духовно-ценностную опору,— к тому как раз и ведет, что у людей даже способных (как Лимонов) ирония вырождается в голое ерничество, самоосмеяние доходит до утраты чувства собственного достоинства, напрочь выветривается высокая ответственность поэта и даже элементарная литераторская ответственность.
Очевидно, что до бесконечности продолжаться так не может. «Возрождение русской поэзии», «бронзовый век» — на деле болезненно-переходный период, или, точнее, болезненно-переходное течение в истории русской литературы. Оно должно вынести поэзию нашу в более чистое русло, к более плодоносным берегам. Но пока что поветрие чрезвычайно устойчиво, цепко, даже косно — при всей его тяге к ниспровергательству всего и вся. Нужен обширный, основательный и прежде всего добросовестный диалог, дабы разобраться во всех наверченных за последние десятилетия противоречиях, недоразумениях и несообразиях. И не следует думать, будто названная тенденция касается случайно связанных между собой или поверхностных явлений. Явления эти, помимо общей исторической и психологической основы, коренящейся в недавнем прошлом и описанной выше, основываются также (сознательно или бессознательно) на одной весьма глубокой историко-культурной ошибке.
Недавно опубликованы чрезвычайно показательные в этом смысле записи Михаила Бахтина. Авторитет Бахтина, полвека с лишним исключительно плодотворно работавшего на стыке нескольких гуманитарных наук и сделавшего ряд оригинальных и блестящих открытий, как бы способствует созданию видимости, будто сам «объективный ход науки» обосновывает «стихийные искания» художников интересующего нас направления. Бахтина уже не заподозришь в случайности или поверхностности суждений; но в данном случае создается впечатление, что, чем основательней и глубже высказывается Бахтин — тем основательней и глубже его заблуждение. Следует поэтому подробно рассмотреть его высказывания. Думается, немалое число нынешних сочинителей охотно высказались бы в духе этих записей Бахтина, располагай они кругозором ученого. Любопытно, кстати, хотя Бахтин не имел отношения к «бронзовому веку» и т. п., ему в свое время пришелся по душе один из показательнейших образцов современного «паниронизма»: роман «Москва — Петушки». Значит, перед нами не отвлеченная игра ума, но нечто, что носится в воздухе.
Вот несколько выдержек.— «Ирония вошла во все языки нового времени (особенно французский), вошла во все слова и формы (особенно синтаксические, ирония, например, разрушила громоздкую «выспреннюю» периодичность речи). Ирония есть повсюду (...). Человек нового времени не вещает, а говорит, то есть говорит оговорочно. Все вещающие жанры сохраняются главным образом как пародийные или полупародийные части романа. Язык Пушкина — это именно такой, пронизанный иронией (в разной степени), оговорочный язык нового времени.
Речевые субъекты высоких, вещающих жанров — жрецы, пророки, проповедники, судьи, вожди, патриархальные отцы и т. п. — ушли из жизни. Всех их заменил писатель. Просто писатель, который стал наследником их стилей. Он либо их стилизует (то есть становится в позу пророка, проповедника и т. п.), либо пародирует (в той или иной степени). Ему еще нужно выработать свой стиль, стиль писателя. Для аэда, рапсода, трагика (жреца Диониса), даже еще для придворного поэта нового времени эта проблема еще не существовала. Была им дана и ситуация: праздники разного рода, культа, пиры. Даже предроманное слово имело ситуацию — праздники карнавального типа. Писатель же лишен стиля и ситуации. Произошла полная секуляризация литературы» (Из записей 1970-1971 годов.— М.М.Бахтин, Эстетика словесного творчества. М., 1979, с. 336).
Ироническому слову противопоставлено у Бахтина слово авторитарное.— «Слово с освященными, неприступными границами и потому инертное слово с ограниченными возможностями контактов и сочетаний. Слово, тормозящее и замораживающее мысль. Слово, требующее благоговейного повторения, а не дальнейшего развития, исправлений и дополнений. Слово, изъятое из диалога (...). Это слово было рассеяно повсюду, ограничивая,направляя и тормозя мысль и живой опыт» (там же, с. 337).
До сих пор Бахтин лишь описывал и определял то, что представлялось ему как фактическая закономерность (хотя и здесь не скрывал оценочных симпатий). Но вот он и впрямую ставит оценочный акцент.— «Недопустимость однотонности (серьезной). (...) Насилие не знает смеха (...) Интонация анонимной угрозы в тоне диктора, передающего важные сообщения» (там же, с. 338).
Итак, ироническому слову Бахтин открыто симпатизирует — авторитарного же слова не жалует. Последнее, как видно из контекста, понимается им как слово любойавторитарной культуры (значит, культуры общества теократического или полисного, имперского или деспотического, сословно-монархического, или абсолютистского, наконец — идеопартократического). Ясно, однако (в особенности из примера о дикторе, передающем важные сообщения),— что эмоциональный Бахтин отталкивался прежде всего от последнейиз названных форм. А ведь сущность этой последней формы — не столько авторитаризм вообще, сколько насильственная бездуховностьэтой особенной системы. Созидательная творческая потенция этой особенной системы — ничтожна. Поэтому, именно поэтому современная идеопартократия боится смеха, как боится вообще любых «поэтических вольностей». Но многие прежние формы авторитаризма (в особенности патриархально-религиозные) не только не страдали боязнью смешного, но действенно способствовали распространению стихии смеха — ради сохранения здорового баланса общественных настроений. Бахтину было превосходно известно, что осмеяние триумвиратора, к примеру, носило религиозно-ритуальные черты. Древние иранцы не приступали к ответственным переговорам без возлияний (навряд ли это привносило в процедуру скучную серьезность). В античности ирония была полноправно признана тропом риторики (риторические жанры — вот уж поистине жанры вещающие). Средневековье знало подобные же традиции. В древности поза окаменелой серьезности соответствовала эпохам упадка, но никак не расцвета авторитарных социально-культурных образований (а все социально-культурные образования древности, включая даже афинскую демократию, были — по крайней мере, в идее своей — авторитарны)... Видимо, в сознании Бахтина имела место аберрация, повсеместно распространенная в наши дни и основанная на нехитрой формуле «всегда и всюду одно и то же»: «мудрость» отчаявшегося рассудка!.. Но позиция Бахтина заслуживает особого внимания, потому что, разделяя с младшими современниками одну и ту же историко-культурную ошибку, знаменитый ученый как бы осеняет своим авторитетом бунт против авторитаризма, подводит серьезную научную базу под апологию всеобщей иронии. Повторюсь: во всех случаях эмоциональный импульс един, едина и ошибочность оценок, выросших на основе этого импульса. Закон, выведенный из наблюдений над нашей современностью,— с машинальной предубежденностью переносится на прошлое. И обратно: нечеткое осознание различийв историко-культурных образованиях ведет к обоснованию, а затем — к оправданию — нынешнего культурного (в частности, поэтического) упадка, в конечном счете — к самооправданию.
Поэтому представляется ложной не только ретроспективная аберрация у Бахтина. Удивляет и его оценка современнойкультуры как иронической по существу своему, более того — как необходимо иронической по логике процесса (от отдельных жанров — до языка как общекультурной основы). Удивляет — ибо, если об ушедших от нас эпохах можно судить, рядить и спорить, основываясь на противоречивых источниках, то ведь наша эпоха — вся перед нашими глазами, на все лады звенит в ушах и с недвусмысленной осязательностью берет за горло... Приходится в ответ Бахтину привести несколько простых, но существенных возражений.